Изменить стиль страницы

Участилась ближняя стрельба, и в душе румына появилась злость. Злость не к противнику, а, скорее, к этому безумству и ненужности сопротивления. Он негодовал на себя, проклинал сейчас тот день, когда вместе с толпою солдат в длиннополых желтовато–зеленого цвета шинелях пошел на войну, которая стала вот таким кровавым месивом. И ему хочется уйти от этого вихря огня, сбежать, укрыться от собственной смерти. Русский не простит ему. И наказанием может быть только пуля, которая уложит его…

Русский майор оглянулся: там у моста вовсю кипела бойня. И в этот миг румын, сам того не сознавая, ошалело подскочил сбоку к майору и не ударил, нет, а схватил его за правую руку и в ярости испуга и самозащиты стал ее заламывать, потом схватился за другую, левую. Русский майор вывернулся и ударил его рукояткой пистолета. Удар пришелся по переносице. Румын, падая, не выпускал левую руку майора. И вдруг истошно закричал, отлетел в сторону вместе с рукой, которая оказалась не живой, а резиновой. Румына обуял смертельный испуг. Черная, неживая рука подпрыгнула. Вблизи от нее лежал теперь румын в каком–то немом оцепенении, жмурясь и видя перед собой только эту отлетевшую черную руку. Он знал, что русский, который оглушил его рукояткой и отшвырнул от себя правой рукой, был сильнее его, и ждал своей роковой участи…

Русский майор не пристрелил его, хотя и мог бы — первым на него напавший румын того заслуживал. И даже больше: не дотронулся до лежащего неприятеля. Майор бросился доколачивать своих врагов. Румын остался лежать на земле, и рядом с ним лежала черная рука.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Рано утром вышли на границу, и все здесь было в диковину, казалось каким–то особенно важным, даже торжественным: и этот долгий низинный луг, поросший застоялой травою, среди которой торчали высокие и костлявые стебли багульника с золотисто–пахучими цветами, и вон те ершисто вздыбленные против ветра, зябкие кусты краснотала, и стена зеленого камыша, сквозь которую проглядывала холодная гладь реки…

Диковатая на вид, совсем не ухоженная земля, а люди, пришедшие сюда, испытывали радость жданой встречи. Поспрыгивали с кузовов автомашин солдаты, вышел из кабины и майор Костров.

— Дошли! Вот и граница! — в сильном возбуждении проговорил он и снял пилотку, словно желая отдать поклон.

Костров смотрел на усталую и местами полеглую траву. И ему, как, наверное, и товарищам, думалось: сколько же дорог и высот пришлось пройти, проползти на животе, на коленях, чтобы окоротить войну и вернуться вот сюда, на государственную границу!

Святость минут была столь значительна, что какое–то время все стояли молча, веря и не веря, что наконец–то сбылось — вернулись!

Стоя у потрепанных ветел, Костров чувствовал, как огорчение сжимало сердце. Не было ни пограничного столба, выбитого из металла советского государственного герба. Граница не походила на довоенную, притихшую, угрюмо–строгую, с дотами, сторожевыми вышками и другими сооружениями, оплетенными проволокой. Теперь здесь виделась одна беспорядочно заросшая травою и кустарником низина. На взгорке лежали враскид замшелые бревна от какого–то разрушенного строения. Присмотревшись, Костров увидел дот, будто выдернутый из земли; лобовая часть его дала трещину, из шрама топырились ржавые прутья, смахивающие на кабаньи клыки.

Постояли, вбирая в память виденное. Потом кто–то сказал отчаянно просто:

— Потопаем дальше!

Крылатая фраза вызвала усмешку на лицах. Топать теперь мало кому приходилось, садились в машины и ехали разбитыми и пыльными румынскими дорогами. По знойным долинам. Навстречу горячим ветрам… Попадались на пути селения — большие и малые, и были они опустелыми, будто все в них вымерло, глазом не сыскать ни одной живой души, даже днем окна задраены ржавыми жалюзи и крашеными дощатыми ставнями. Только нет–нет да кто–нибудь выглянет из подворотни, и опять — чужое безлюдье.

— Ой, ребята, просто умираю, как пить хочу! — не стерпела Верочка. На время марша, когда шестовая телефонная связь была свернута, она отпросилась у начальника связи ехать с батальоном Кострова.

— Попить — пожалуйста, — ответил ей старшина Горюнов, охотно отстегивая от пояса помятую с боков алюминиевую фляжку.

Верочка отпила глоток из фляжки и сморщила нос:

— Вода какая–то вареная! Фрр!..

— А нам что прикажешь пить, товарищ старшина? — серьезным тоном спросил Тубольцев.

— Такой приказ пока воздержусь отдавать, — нашелся что ответить Горюнов.

— До какой поры?

— Пока не сделаем большой привал и не найдем колодец… Проверить надо, вода может быть и отравленная.

— Э-э, слишком долго ждать, — махнул рукой лейтенант Голышкин. Верка, стучи своему суженому, проси на минутку остановиться.

— Зачем?

— Вон виноградник! Глядите, какие гроздья свисают…

— А ведь и правда. Догадливый лейтенант! — оживилась Верочка и начала кулаком барабанить по кабине.

Автомашина заскрипела тормозами, майор Костров высунул голову из кабины, солдаты наперебой просились нарвать винограда на всю братву.

— Не возражаю, — согласился Костров. — Только не озоровать. Лишнего не рвите.

— Само собой!.. — Голышкин спрыгнул с остановившейся машины. Следом за ним в виноградник побежали и Тубольцев, и Нефед Горюнов… Подбегали к проволоке, огородившей от дороги виноградник, одни — посмелее перепрыгивали через забор, другие — подлезали под него. Не усидела в машине и Верочка.

— Ребята, соколики, как же я могу? — замешкалась она перед проволокой.

— Прыгай, ты же солдат, — отшутился Голышкин, всякий раз в отсутствие майора подтрунивая над Верочкой.

— Но я же в юбке… — обронила Верочка, чем вызвала смех и ехидные остроты.

— Да, юбка твоя узка, — возвратясь к ней, усмехнулся Голышкин. Давай разрежу немного.

— Я вот вам разрежу. Не посмотрю, что вы и лейтенант! — пригрозила Верочка и почему–то поглядела в сторону машины, на своего майора.

— Давай же руки. Не бойся, не увидит твой майор, а увидит приревнует, любить будет крепче. — И Голышкин, обхватив за талию, перенес ее через проволоку.

Рвали неразборчиво, хотя попадались кисти совсем незрелые. Верочка напала на сизый виноград, но Нефед Горюнов поманил ее к себе:

— Вот тутошний хорош. Черные гроздья идут на вина, а вот эти прозрачные. Гляди, солнышко внутри–то. Самые сладкие!

— Самые сладкие, — отправляя в рот виноградины, приговаривала Верочка.

Возвращались мужчины с виноградом в подолах гимнастерок, а Верочка несла в берете, да еще в руке две огромные кисти.

— Как же я назад переберусь? Эй, помогайте уж…

— А что за это посулишь? — подоспел Голышкин.

— Что бы вы хотели? — дерзко спросила Верочка, заставив лейтенанта смутиться до красных пятен на лице. Голышкин смолчал, и лишь кто–то сбоку поддел его:

— Поцелуя, видать, захотел!

— Дурной, — с достоинством ответила Верочка. — Поцелуй тогда дорог, когда от любимой.

— Шалуны! — незлобиво упрекнул Горюнов. — Иди сюда, Верочка, я проволоку раздвинул. Подлезай!

Поехали дальше.

Желая утолить скорее жажду, виноград ели немытым, и, когда Верочка намекнула, что надо бы сбрызнуть его водой, недавно прибывший а батальон молдаванин Митря заверил:

— Мы привыкли есть с кустов. Чистейший, как слеза.

— Спасибо и на том румынам, что дали нам отведать, — сказал Горюнов.

— Благодарить, полагаю, их пока не за что… Подумаешь, виноград сорвали! — проворчал Голышкин.

Тубольцев — в тон ему, с нотками недовольства:

— Да и кому спасибо–то слать? Попрятались вон, и глаз не кажут.

— Приглядываются! — уверял Митря. — Я румын знаю. Потянутся к нам. Еще какими друзьями станем!

Тубольцев упорствовал:

— Солдаты этого Сатанеску или как его… Антонеску до нитки наших людей обирали. Одессу вон разграбили, сказывали, даже рельсы трамвайные увезли к себе… А мы, выходит, должны миндальничать!