Изменить стиль страницы

Шел седьмой день сражения.

С утра и Ватутин и Рокоссовский ввели в сражение главные силы, копившиеся на тыловых позициях. Это был неожиданный и страшной силы удар, какой не мог предвидеть враг. Какое–то время сражение приобрело будто противостояние, когда обе стороны не двигались ни взад, ни вперед, круша друг друга на месте, и наконец неприятельские войска стали пятиться…

Комфронта Рокоссовский распорядился подать машины и со всей оперативной группой двинулся вперед. Вслед за ним сел в свой "виллис" и Демин, которому только что было присвоено звание генерал–майора. Он ехал, объезжая разбитые и горящие танки, воронки, трупы, и чем дальше, тем больше виделось этих трупов, лежавших навалом в мышино–зеленых куртках. И, привыкший анализировать, сравнивать, Демин возвращался к недавно виденному и ловил себя на мысли, что война наконец сделала–поворот.

"Что было тому причиной? — спрашивал он себя и отвечал: — Война пошла на убыль. Да, на убыль". И по–иному взглянул он в глаза этой войны, по–иному предстали перед его взором и цветы, которые собирал лейтенант в комбинезоне, к палатка, в которой просматривал трофейные киноленты полный достоинства и спокойствия командарм Катуков, и старая мать, не ушедшая вместе с сыном–генералом со своей земли.

Генерал Демин угрюмо молчал, видя в местах побоища эту горелую землю, она чернела и была окаменело–расплавленной, и на ней не было покоса, будто переметный, всепожирающий огонь войны управился разом, растоптав и выглодав хлеба, наложив на нее груды смрадно пахнущего металла и трупов солдат, но все–таки это была своя, советская земля, и, поскольку война откатывалась, шире и вольнее виделся простор ее.

Демин, любивший аккуратность и законченность во всем, наездом побывал на курской земле и днями позже, когда поле боя перестало быть местом ожесточенного кровавого побоища и стало зваться просто полем; он ходил по обширным равнинным полям, по которым гуляли истомные, полуденные тени; как человек военный, но не лишенный чувства земли, чувства землепашца, он радовался, что начнется теперь уже настоящий покос не на местах, где все выгорело и еще смердило запахами тления и пороха, а в стороне от поля боя, где хлеба звенели переспелыми колосьями. И, радуясь, он думал, как же охотливо и вольготно будут трудиться люди, которым возвращено принадлежащее им испокон веку поле.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Искра дает все: и пламя, и свет в доме, и взрыв любой силы…

С того времени как дом папаши Черви стал пристанищем для бежавших из немецких лагерей военнопленных, отсюда вспыхнула искра партизанского движения в округе. Когда у папаши Черви прибавилось беглых солдат и партизан, спать стало вовсе негде, и старший из братьев коммунист–подпольщик Альдо увел нашедших у него приют людей в горы.

До поры до времени Степан Бусыгин оставался в доме. И о нем кто–то донес в жандармерию. Однажды вечером в дом папаши Черви непрошеным гостем явился начальник участка Палладий. Папаша Черви, почуяв что–то неладное, хотел преградить ему дорогу и не успел: полицейский перешагнул через порог, пяля глаза, казалось, на все углы.

— Что нужно, синьор Палладий? — медленно, врастяжку проговорил папаша Черви и уставился на него взглядом недобрых глаз.

— Воды мне… Уж больно жарко, — говорил жандарм, вытирая шею платком.

— Боюсь, не это привело в мой дом, — все так же сухо говорил Черви. Жара спала… Что вы хотите получить из моего дома?

Он снял со стены черпак, набрал из ведра воды и подал. Тот пил жадными глотками, заливая за ворот мундира.

— Ай, синьор, ведь вы и вправду пить захотели, не уступите любому… — он хотел сказать "животному", но удержался.

— Кому? — грубо спросил жандарм. — Договаривай, папаша Черви, да не заговаривайся.

— Любому здоровому мужчине, — добавил папаша Черви, чем вызвал улыбку в глазах жандарма. Тот попросил еще воды и присел у стола, видимо собираясь не один час посидеть в доме. Папаша Черви зачерпнул еще ковш, поднес жандарму, сказав: — Синьор Палладий, мы на воду не жадны, можете выпить целое ведро. Да вот со светом плохо, нет ни керосина, ни бензина, так что сейчас погаснет лампа… — и Черви подкрутил фитиль. В комнате наступил полумрак.

Жандарм встал, заглянул в смежную комнату, потом в чулан и наконец выпалил напрямую:

— Вы здесь, случаем, русского бандита не прячете?

— Кого–кого, синьор? Для бандитов мой дом не приспособлен.

— Ну, этих беглецов, военнопленных?..

— Вот с этого и надо бы начинать. А то вон как надулись!.. — папаша Черви подошел к нему, потрогал тугой живот: — Идите домой… Завтра вдвоем будем искать беглых. Вы, значит, вилами будете ворошить всюду, а я с цепью. Как нащупаете, сразу накинем на руки цепь — и к столбу!

Жандарм немного потоптался, прислушиваясь, и ушел.

Ночью папаша Черви куда–то уходил. Вернулся, когда еще не светало. С ним была дочь трактирщика Лючия. Не заходя в семейную половину дома, папаша Черви прошел на ту сторону, где находился сеновал, разбудил младшего сына, потом Степана Бусыгина.

— Чего, папаша Черви, ехать куда или случилось что за ночь? спросонья нехотя спрашивал Бусыгин. И даже когда узнал, что с вечера начальник жандармского участка интересовался иностранными солдатами, лично им, остался безразличным и проговорил:

— Зачем я им понадобился?

— Ехать вам надо… В горы… Лючия знает дорогу в штаб…

Горизонт едва забелел, когда они выехали вдвоем на велосипеде, Лючия сзади, держась за спину Бусыгина. В темноте, незаметно для агентов ОВРА* и жандармерии они проскочили людные селения и дороги. Рассвет наступал медленно, и было, как всегда в такую пору на заре, холодно.

_______________

* О В Р А — тайная фашистская полиция.

Едва появился из–за гор опалый краешек белого солнца, как все вокруг раздвинулось и заиграло! Вон и делянки лоскутных полей предстали перед глазами Бусыгина, и оливковые, пепельного цвета рощи потянулись. Вдоль дороги росли черешни и шелковицы; черешни давно были убраны, а шелковицы осыпались, и под деревьями и прямо на дороге лежали раздавленные темно–красные и желтые ягоды — будто кровавое месиво!

Проезжая через речушку с мостком, обозначенным каменными стойками, Бусыгин разглядел хрустальной чистоты воду и остановился. Лючия неохотно слезла с велосипеда, ноги у нее затекли, и она прихрамывала. Бусыгин отстегнул флягу и спустился за водой.

Вернулся к сидящей на траве Лючии, присел рядом.

"Дьявольская война! Разве бы Лючии партизанить, возить какие–то мины?" — подумал Степан, зная, что за поклажа у нее в рюкзаке. Тотчас подумал и о другом: не будь войны, он, Степан, никогда бы не встретился с Лючией, а вот, поди же, страдания, горести войны, сама военная судьба забросили его сюда, в Италию и устроили встречу с ней, Лючией. В душе он дал себе клятву: относиться к девушке осторожно и нежно, так, как относятся к самому дорогому человеку.

Они двигались по выбеленной раздавленными кусками мела дороге. Когда поднялись на гребень холма, увидели вдали синеющие Апеннины. Чудилось, что горы совсем близко — протяни руку, и достанешь. Но расстояние до гор сокращалось обманчиво: до подножия Апеннин было еще добрых десятка два километров.

Медленно и плавно магистральная дорога свернула к горам и потянулась вдоль хребта, не подступая к нему и не отходя. Изредка Лючия озиралась вокруг, всматриваясь настороженно во все, что замечала. Вот поднялись на взгорок, и Лючия снова обернулась, поглядела вдаль. Позади, откуда они ехали, вздымала жженую пыль автомашина. "Американский "додж" три четверти", — отметил про себя Бусыгин и, не зная, как тут очутилась машина наших союзников, недоуменно посмотрел на Лючию, и она, видимо смекнув, что он хочет у нее спросить про машину, опять посмотрела на дорогу.

— Синьор Степан, айда! — махнула Лючия рукой. — Там фашио, понимаешь, фашио!

Бусыгин кивнул, но продолжал ехать. И Лючия начала теребить его за плечи, все время приговаривая, указывая рукой, что надо свернуть в сторону, хотя бы вон туда, на межевую дорогу, вьющуюся между рощами и ометами сена.