Изменить стиль страницы

Вилли перевел дух и замолчал. Он смотрел на квартал, прислушиваясь, из какого дома еще будет вестись огонь. Замолчали многие дома. Изредка из окон раздавались одиночные выстрелы или очереди автоматов, и наступала полнейшая тишина. Над фасадами зданий все чаще стали появляться белые флаги, из домов выходили солдаты в длиннополых шинелях, цивильные в кепках и, поднимая руки, брели к кирхе. Только один дом, покрашенный в обыкновенный коричневый цвет, но с длинными и округлыми, как в церквах, окнами, продолжал частить огнем.

Костров дал знак артиллеристам.

Снаряды попадали в бойницы нижних этажей. Но дом еще злобствовал, стреляя из пушек, затащенных наверх. Тогда гаубицы, сделав небольшой доворот вправо, ударили в стену, рядом с зияющими пробоинами, и стена рухнула, заваливаясь на проезжую часть квартала.

Танки, принимавшие участие в обстреле окон, откуда велся огонь, уже продвинулись дальше за квартал. Костров выделил в помощь Нефеду Горюнову двух автоматчиков, чтобы сдать военнопленных на пункт сбора, и повел штурмовой отряд следом за танками.

Несколько часов кряду без передыха штурмовой отряд вел борьбу в развалинах. У Кострова и у его солдат шинели и гимнастерки были красные от кирпичной пыли, брюки пообтерлись до того, что стали видны голые колени. Лица у всех грязные и мокрые от пота.

Усталость валила с ног.

Алексей Костров думал: сейчас бы дать команду всем прилечь вон там, в палисаднике стоявшего в глубине особняка. Деревья из–за черной решетки белеют, как в снегу. Но это не снег. Уже зацветают груши. Костров вспомнил, что у него на родине, в средней полосе России, в это время весны первыми цветут груши. При мысли о доме засветились глаза. "Как там Верочка? Милая моя Верочка", — подумал он и поглядел на солдат, пряча в глазах тоску. Ему нельзя быть сентиментальным и распускать нюни нельзя.

Вон опять захлопали пулеметы. Костров видит, как очередью срезало ветку и она, падая, рассыпала по воздуху белые лепестки. Костров велит всем укрыться и на уничтожение пулемета, бьющего из углового окна особняка, посылает двух солдат с гранатами. Они подкрадываются с боковой стены к фасаду и кидают гранаты в окно. Слышится грохот. Проходит минут пять ожидания. Пулемет опять оживает и клокочет еще злее.

Проходящий мимо танк обрывает его свирепую жизнь. Из пролома в стене теперь медленно чадила серая пыль. Танк остановился у чугунной ограды, открылся верхний люк, из него выглянул с лицом в пластырях Тараторин. За время уличных боев они с Костровым успели притереться друг к другу. Он помахал рукою и весело пробасил:

— Дружок, привет! Гитлер не проезжал здесь?

— Нет, — всерьез ответил Костров.

— Жалко, слышали мы по радио… немецкую речь… Якобы он свадьбу сыграл с Евой Браун.

— Да ну! — удивился Костров. — А почему он должен проезжать здесь?

— Свадебное путешествие по развалинам Берлина. Это же прелестное зрелище — на память!

— Да, фюрер хотел этих развалин — и получил сполна!

Они раскурили по немецкой сигаретке — безвкусной, как солома.

— Фриц с тобой всё? — кивнул Тараторин в сторону фельдфебеля. Прижали — деваться некуда, вот и… поворот в мозгах! — Тараторин выпустил виток дыма. — Но я не совсем доверяю немчугам.

— Почему?

— История показала, — продолжал Тараторин, — во второй раз мутят свет!..

— Научит война и тех, кого еще не научила! — убежденно возразил Костров и кивнул в сторону немца–переводчика.

На мотоцикле подкатил связной. Он передал устный приказ командира дивизии после занятия этого рубежа остановиться на ночь, выставить посты, а самому Кострову прибыть на совещание в штаб.

Когда Костров распрощался и со связным мотоциклистом, и с капитаном Тараториным, к нему подошел фельдфебель–переводчик.

— Герр… Товарищ подполковник, — заговорил он, как на исповеди. Когда я попал в плен, к нам приходили в лагерь коммунисты–эмигранты. В вашей стране есть много таких, да, да! Мы много говорили. Ночь, светит луна, а мы — говорили… Я не верил сперва, считал: пропаганда. А потом узнал, чего хотел для рабочих и крестьян всего мира, и в том числе для немецкого пролетариата, ваш вождь Ленин. И я взялся читать его труды… О, фантастично много читал и поверил Ленину… Со мной беседовал писатель Вилли Бредель, потом депутат рейхстага от коммунистической фракции Вильгельм Пик. Лев по силе воли, а сердцем добрый. У меня личная симпатия к нему…

Слушая, Костров мысленно нетерпеливо спрашивал: "Ну зачем этот рассказ сейчас? Уж лучше бы позже, когда вернусь…" А прерывать не хотел, иначе можно обидеть.

— Коммунисты–эмигранты мне говорили: "Ты немец. Так докажи это. Не складывай оружие!" "Как так?" — спрашиваю. "А так. Борьба еще не окончена. В Германии у власти фашизм. Его надо вырвать с корнем. Это и будет наша и твоя борьба!" Я тогда не понимал: ради кого и во имя чего вести борьбу. "Для Германии, для новой Германии, чтобу у власти были рабочие и крестьяне, трудовые люди". Так мне отвечали. И я вступил в комитет "Свободная Германия", потому что верю! И мне геноссе Пик внушал: "Хочешь мира — борись против войны".

— Ну, хорошо, Вилли, ты на правильном пути… Это все, что ты хотел мне сказать? — спросил Костров и посмотрел на часы, как бы давая понять, что времени в обрез.

— Данке шен, — заторопился Вилли и сам себя перевел, улыбаясь: Премного благодарен!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Командующий Жуков, поднявшись по винтовой лестнице на рыжекирпичную кирху, пытался что–либо разглядеть в бинокль и не мог: продолговатое оконце имело суженную полоску, и командующий сердито бросил стоявшему близко начальнику оперативного отдела фронта:

— Что ты отыскал? Не наблюдательный пункт, а скворечня!

— Товарищ маршал, выше опасно.

— Пустяки! Всю войну бог миловал, живы будем и до конца.

Сказав это, Жуков взглянул на него непреклонно строго, после такого взгляда редко кто мог–ему возражать. Жуков повернулся и начал взбираться по каменным ступенькам, пока не отыскал широкую площадку, и хотя она с двух сторон была открыта, сквозно продувалась ветром, зато удобна для наблюдения, с округлыми окнами.

Маршал приставил к глазам бинокль, и перед его взором поплыли затянутые дымами и всплесками пламени дома, улицы, целые кварталы, то там, то здесь что–то гулко рвалось, вздымались облака черного дыма, перемешанного с огнем. Огонь проникал всюду, полз даже по стволам деревьев, которые простерли черные сучья к небу, как руки молящихся. Огонь въедливо крался по стенам, где как будто и гореть было нечему, выметывался из окон домов, забирался на крыши, чтобы довершить то, что не смогла довести сила разрушения.

С высоты птичьего полета глядя на город, маршал не мог не испытывать радости от того, что вот он, лежащий перед ним Берлин, охвачен последней судорогой битвы, не сегодня завтра падет. Ему, командующему, было известно, что линия фронта проходит вон на том дальнем участке, по Шпрее, затем пересекает линию железной дороги, врезается в густоту городских кварталов, а там не так уж далеко до Унтер–ден–Линден и Вильгельмштрассе, до правительственных зданий, наконец, до рейхстага и имперской канцелярии…

Город походил на огромное животное, израненное, избитое, корчащееся в муках. Животное это было злобное, хищное, лютовавшее многие годы и во многих странах. Европа не оправилась еще от тяжких ран, нанесенных ей этим зверем, в порухе и сожжении лежали города и даже страны; теперь же война взяла за горло лютого зверя, и было не жалко это хищное животное, хотя оно гибнет, охваченное военной судорогой.

Отведя на время взгляд от рушащегося, горящего города, Жуков скользнул глазами вниз, пригляделся. Возле кирхи росло дерево, и оно жило, зеленело.

"Так уж повелось: природа дала сначала жизнь, а потом смерть. И как бы неукротимы ни были зло и смерть — все равно на земле торжествует добро и жизнь", — подумал Георгий Константинович.