Изменить стиль страницы

Уже вечером Анастас Казарян, назначенный самими пленными старостой блока, — несмотря на изнуренность, очень красивый парень с блестящими черными насмешливыми глазами — подсел к нарам, приложил горячую руку к шее Степана, сказал с кавказским акцентом как бы в напутствие:

— Береги силы, сибиряк. Нервы держи в узле, слушайся умных людей… Меня слушай, а главное — никуда не суйся. Приглядывайся и береги, дорогой, силы. Вон те горы видел? — указал он за окошко под потолком. — Горы небольшие и невысокие, не такие, как наш Кавказ… Так вот, скоро перешагнут эти горы наши, и придет свобода.

И действительно, скорое завершение войны уже чувствовалось во многом: в том, как загорались лица заключенных при чудом проникших в лагерь вестях с фронтов великой войны, в нерешительности и робости, вдруг появившихся у охранников при обращении с военнопленными, в том, что кое–кто из немцев стал уже откровенно заискивать перед узниками, стремясь обеспечить себе к часу расплаты хоть сколько–нибудь приличную характеристику, позволяющую надеяться на снисхождение.

Приноровиться к лагерной жизни Бусыгину помогал тот же Казарян. По его команде, учитывая комплекцию Степана, иногда давали ему лишних полкотелка баланды и побольше каши из желудей, которые были собраны впрок и из которых лагерники приспособились делать нечто схожее с крупой. Казарян предостерег Бусыгина от близкого общения с одним из пленных маленьким, плюгавым, находящимся в бараке на подозрении в тайном доносительстве. Через несколько дней на нарах, рядом с Казаряном, оказалось свободное место, и они устроились бок о бок.

Редкостная жизнестойкость Казаряна сказалась в том, что, несмотря на все тяготы лагерного режима, он сохранил бодрость и юмор. Лицо у него было подвижное, мгновенно меняющееся выражение передавалось другим; он не знал уныния и радужно смотрел на свое будущее. Именно такой товарищ нужен был Бусыгину.

Очень скоро по обрывкам туманных фраз, по намекам и взглядам Бусыгин понял, что Казарян играет какую–то тайную руководящую роль в лагерном братстве, но постарался не думать об этом и не наблюдать за старостой блока. Придет время, и ему, наверное, все скажут, все объяснят, пусть новые товарищи получше приглядятся к нему, да и он получше освоится в новой для себя обстановке.

Анастас Казарян на фронте был рядовым минометчиком, трижды его ранило. Последний раз раненым угодил в плен. Чтобы скрыть от охраны свои намерения, он согласился быть старостой блока.

Укладываясь спать и одеваясь после побудки, Бусыгин и Казарян рассказывали друг другу о себе.

Но короткой оказалась эта дружба.

Как–то вечером, после отбоя, Казарян сказал Бусыгину:

— Сегодня, дорогой сибиряк, что–то произойдет. Я через час встану, а ты, пожалуйста, лежи и ничего не замечай. Совсем ничего не замечай. Скоро все будешь знать, все понимать, а сегодня спи и ничего не замечай.

И Бусыгин выполнил просьбу товарища. Сквозь сон он слышал шепот и возню, но не открывал глаз и не обращал на все это внимания. Его попросили не вмешиваться, и он ни во что не вмешивался, а для любопытства у него давно уже не было ни сил, ни желания.

А во время утренней поверки выяснилось, что в ночь на 15 апреля из блока бежало семеро французов. Остался только пожилой, с выгнутыми бровями, Туре. Этот по праву старшего проложил для семерых своих соотечественников дорогу к побегу, и, возможно, ему не миновать расплаты. Поутру в бараке он усмехался вызывающе, точно готовясь принять на себя удар.

Несколько часов в лагере продолжались суета и поиски. Надзиратели перетряхнули все вверх дном, в бараке даже ощупывали тощие матрацы. Потом узников лагеря выстроили на плацу. Вокруг с озабоченными лицами сновали охранники. На плацу стоял низкорослый, однорукий начальник блока изобретатель душа Клаус Зальцбергер. Он наблюдал своими совиными, навыкате, глазами за Бусыгиным, не терпя даже внешнего вида этого великана. Позже явился комендант лагеря, краснорожий оберштурмфюрер. Этот постоял неподвижно, вглядываясь злобно и, похоже, тревожно в лица людей, затем начал выкрикивать распоряжения. Переводчик, знавший и французский и русский языки, повторял за ним:

— Требую, чтобы заключенные сказали, как, куда, с чьей помощью бежали французы.

Заключенные молчали.

Красное и без того лицо коменданта приняло малиновый оттенок. Можно было догадаться, что он решился на что–то страшное. Однако медлил, словно давая кому–то одуматься. Он трижды повторил свое приказание. Потом пошептался о чем–то со стоящим рядом Клаусом Зальцбергером, и они оба шагнули ближе к строю, будто стремясь угадать подозреваемых по глазам. Но угадать не удалось, и тогда комендант обратился с новым требованием:

— Француз Мишель Туре, десять шагов вперед и налево!

Побледнев, Мишель вышел из строя.

— Этот будет расстрелян, если ни он, никакой другой заключенный не скажут, с чьей помощью и куда бежали французы.

Мишель приподнял голову, посмотрел вдаль, поверх бараков, в горы и сознался, добавив, что больше он ничего не скажет, и только просил, чтобы расстреливали его, но пощадили других.

Комендант выхватил пистолет, трижды выстрелил в Мишеля.

Бусыгин вздрогнул. Пошатнулись ряды военнопленных.

— Требую признаться, кто соучастники побега! — прокричал вслед за комендантом переводчик.

Шеренга молчала.

Следующим вызвали армянина Казаряна. По команде он должен тоже сделать десять шагов вперед и повернуться лицом к оберштурмфюреру. Но Казарян медлил выходить из строя и так же медленно делал свои десять шагов, отпущенных ему на жизнь.

Мысленно вслед за ним делая первый шаг вперед, Бусыгин подумал, что ничего не поделаешь, его жизнь сейчас тоже кончится. Не мог он больше жить, видя такое. Не мог остановить свое большое, не растерявшее целиком силы тело, упруго, хотя пока еще в мыслях, двигающееся вперед к этим двум… Слишком переполнилась душа гневом!

Кинувшись вперед, Бусыгин подскочил к начальнику блока Клаусу Зальцбергеру, железной хваткой сдавил ему горло, прежде чем тот успел выхватить пистолет. Мгновением позже и армянин Казарян набросился на коменданта лагеря, но этот держал в руке пистолет и, отпрянув, успел выстрелить в упор.

Раздались крики, загремели выстрелы, и на Бусыгина обрушились удары, хлестнули, словно жгутами обожгли тело, пули.

Бусыгин какую–то долю минуты держался на ногах и еще слышал выстрелы… И он успел увидеть свой родной поселок, и поросшие лиственницами и соснами горы, и быструю шумливую речку Кондобу, и дощатый мост на ней. А еще увидел, что на мосту стоят две женщины — родимая мать и Лючия. Они стоят рядом и смотрят на него. Но непреодолимая сила потянула от них Бусыгина. И облик этих двух женщин — матери и итальянской партизанки — стал блекнуть. А потом женщины исчезли вовсе, и свет померк в его глазах.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сражения ждали, зная час его начала, и, однако, грянуло оно как будто неожиданно громом тысяч пушек и гаубиц. Вздрогнула земля, раскололось небо. По всему берегу Одера влево и вправо на многие дали бьют расставленные орудия всех систем и калибров, начиная от самых малых ротных, легко переносимых минометов, и вплоть до тяжелых, 205–миллиметровых крепостных гаубиц, ствол которых пожирал снаряд весом в девяносто килограммов. И плещутся в темноте языки пламени, грохочут, подскакивая в момент выстрела, орудия, скрежет на земле, скрежет в небе.

Кажется, гулу войны подвластно все живое и неживое. И от грохота тесно на земле и в небе. И там, вдали, на вражьих позициях беснуются всплески огня, на мгновение мертвенно–безмолвные, потом разверзающиеся обвальными звуками. Похоже, где–то близко происходит извержение вулкана. Дрожит земля. Подпрыгивают, будто отскакивают назад для нового прыжка, тела орудий. И при каждом выстреле ствол выметывает взрывной заряд металла, выдыхает спрессованный воздух; вырвавшись из тесной заперти, этот воздух лопается оглушительно, бьется потом по земле, ударяет волнами пороховых газов и горячей плотностью.