Изменить стиль страницы

В комнате сгущалась темнота. Никто не приходил и не вспоминал о Кострове. И тут он вдруг понял, что самое страшное на войне — это оказаться вне людского потока. Вот ходил, воевал капитан Костров, а теперь его нет. «Ну, что же, нет так нет». И все. В батальон придет другой комбат, и никто не осудит его за то, что он занял место еще живого человека, и никто не скажет ему: «Сражайся так, как делал это Костров», потому что никто не будет знать, правильно ли поступал и жил пропавший куда–то Костров. Сейчас ему вдруг вспомнились давно нанесенные кем–то обиды, мелкие досады, и сквозь все это самой большой обидой, самым большим горем обернулась Наталья. Он начинал думать о нежной и трогательной Верочке, и эти раздумья о ней отгоняли мрачные мысли и давали ему утеху.

«А что же думает сейчас обо мне Ломов?» Сколько ни напрягал свое воображение Костров, представить себе это он так и не смог.

А Ломов торжествовал.

Машина внахлест вжикала резиной по укатанной и мерзлой дороге. Вечерело. В наступившей темноте вести машину становилось труднее и труднее. И поле, и дорога, и небо — все слилось в темно–матовую пелену.

Километра на три отъехали от города, когда увидели на обочине в сугробах какие–то черные фигуры. Ломов вздрогнул, на миг подумав, не немцы ли, но фигуры темнели, как апостолы в церкви, — не шевелясь и не стреляя. «Что это мне померещилось? Призраки…» Ломов протер глаза и опять скосил взгляд на обочину.

По–прежнему недвижно, но теперь, казалось, угрожающе стояли фигуры по сугробам.

«У меня определенно галлюцинация», — беспокойно заворочался Павел Сидорович, но, однако, велел водителю погудеть бронемашине, чтобы остановилась. Генерал решил увериться, в самом ли деле мерещатся призраки или видятся ему действительные, хотя и странные, человеческие фигуры. Они стоят по колено в снегу и будто просят его, генерала, остановиться и подвезти.

Автомашина съехала вбок со скользкой наледи, развернулась, перегородив путь сзади идущей машине. Ломов не вскипел.

— Что это там торчит? — открыв дверцу, спросил он.

— Трупы в мундирах, — ответил высунувшийся из машины офицер.

— Какие? Чьи? — страшно удивился Ломов.

— Шофернц упражняется. Вон сколько навалено трупов. Вешки ставят.

Ломов поморщился.

«Вешки… Ишь ты приладили», — покусал он губы, ничего больше не спросив.

Сел в машину и поехал, угрюмо сосредоточившись.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Батальон особого назначения таял на глазах его командира, майора Вульфа Гофмана. Когда батальон посылали туда, где ему полагалось быть по долгу службы, — занимался ли сбором и отправкой в империю украинского зерна или вступал следом за наступающими войсками в города, чтобы опустошить их, — Гофман радовался, Гофман ходил рыцарем. Положа руку на сердце все–таки и ему, господину майору, перепадало изрядно: недели не проходило, чтобы он не отправил посылку в родной Кёперник. Меховые шубы, золотые часы, браслеты, редкие изделия русских умельцев, оригинальные картины, украинское сало — все это слал господин майор домой, хотя самому ему казалось, что слал мало. И посылки гнал так часто, что запутался в их количестве и сроках отправления, поэтому завел порядковый номер, предусмотрительно сообщаемый в письмах жене.

Отбирая вещи у жителей, он не видел в этом ничего зазорного, внушил себе, что так и должно быть, что у него, немецкого офицера, на роду написано жить трудом и благами людей иных наций.

«Мы должны мечом добыть для Германии хлеб насущный и жизненное пространство!» Кто это сказал? Фюрер. Майор Гофман будто высек эти слова в своей душе, и порой ему казалось, что эту меткую и хлесткую, как бич, фразу произнес когда–то он сам.

Второй год идет война в России, но только самому себе майор Гофман мог сознаться, что за это время уже успел отправить посылку с порядковым номером сорок девять. А что будет дальше и сколько же еще отошлет он добра?..

В Сталинграде все стало иначе. Город обрушил на его батальон свинцовую бурю. Кругом все горело, тонуло в дыму, падало и гибло. Поживиться было нечем. Стало не до посылок. «Что с тобой, почему мы не получаем подарки?» — спрашивала в письмах фрау Марта. Раньше каждая строка ее письма радовала, теперь эти слова скрипели на зубах, как песок. «Ненасытная жадность развилась в ней. Хоть завали вещами, все равно будет требовать. А не спросит, как я тут. Может, последнюю получку получу — свинец в лоб», — с недовольством подумал как–то Вульф.

Еще месяц назад он надеялся, что дела на фронте поправятся, им удастся, невзирая на жестокое упорство русских, столкнуть неприятеля в Волгу и взять город. До самых последних дней надеялся. Эта вера укреплялась в нем обещаниями из Берлина. По вечерам Гофман слушал передачи в «Час нации» — Геббельс, Геринг в один голос уверяли, что немецкие войска у стен большевистского города не будут брошены на произвол судьбы, что питание и боеприпасы идут беспрерывным потоком, по «воздушному» мосту, что на помощь выступила одна из армий генерал–фельдмаршала Манштейна…

«С вами бог и наш фюрер», — заканчивались передачи.

Эти слова в иных случаях вдохновляли. Сейчас они вызывали раздражение. Не став слушать бравурный марш, чем обычно заканчивались радиопередачи, Гофман резко выключил полевую радиостанцию и опустился на жесткую походную койку. В блиндаже было холодно, дрова кончились, откуда–то из невидимых щелей прокрадывался свирепый январский мороз. «Сможем ли мы продержаться на таких холодах?» — подумал Гофман. Его знобило, на позиции идти не хотелось. Видеть, как истощенные солдаты коченеют в окопах, скулят о еде, поглядывают на своего начальника искоса, с непотаенной обреченностью, было просто невыносимо. К тому же солдаты ропщут на своих командиров, считают их виновными в этом роковом положении. Участились случаи открытого неповиновения. А позавчера выстрелом в спину был убит ротный командир Рейтер. Благо не удалось замести следы преступления. О стрелявшем тут же донес агент гестапо, официально именуемый в батальоне, шефом пропаганды. И когда гренадера, произведшего выстрел в спину, вызвали на допрос к командиру батальона, он впервые, кажется, не отдал приветствия взмахом руки, а стоял — маленький, но с длинными, как рукоятка кувалды, руками.

«Что вас побудило совершить выстрел?» — спросил тогда Гофман.

«Убийца!» — не поднимая головы, бросил гренадер.

«Как так убийца? Рейтер был достойный немецкой армии офицер. Он прошел долгий и ожесточенный путь кровавой войны».

«Вот я и хотел, чтобы он захлебнулся в собственной крови!» — ответил гренадер и покрутил кулаками, словно намереваясь расквитаться и с ним, майором Гофманом.

«Значит, выстрел был не случайный, а злонамеренный?» — спросил Гофман, загораживаясь от него столом.

«Выстрел был справедливый! Вы убийцы немецкого и русского народов. И каждого из вас ждет кара!»

Гофман рассвирепел, выхватил из кобуры парабеллум и выстрелил. Пуля угодила, кажется, в грудь, но — странно — этот маленького роста гренадер не упал, он даже вскинул голову и шагнул на майора, сжав выброшенные вперед кулаки.

Второй выстрел свалил его посреди блиндажа. Пятна крови остались на стене, залили пол. Блиндаж пришлось долго отмывать. Но и сейчас Гофман, посмотрев на пол, вздрогнул. Ему померещилось, что из песка проступила кровь. Он зажмурился. Кровь радужным сиянием расплывалась перед ним. Открыл глаза. Нет, кровь Не исчезла. Протер глаза, бурые пятна расплылись еще больше. И ему стало страшно.

Гофман и раньше, когда попадал под обстрел орудий или бомбежку, испытывал страх. Но то был страх открытый. Страх ожидания неминучей и быстрой смерти. Упадет ли шелестящий в воздухе снаряд или пролетит дальше? Это был страх мгновения, длившийся до того момента, пока чужой снаряд не делал прямого попадания, пока не накрывал. Но ему везло. Он оставался жив и всерьез уверился, что это висевший у него на груди талисман хранит его от всяких несчастий и лютующей смерти.