Изменить стиль страницы

В это время у привокзального сквера остановилась грузовая машина. Алексей Костров, увидев в кузове детей, подбежал к кабине водителя и набросился на него.

— Ты что же, стерва, струсил? Везти не хотел, боялся?

— Да я ж, товарищ сержант… Да я ж… Как зачнут бомбить, увезу их, а утихнет, подъеду обратно… — лепетал шофер.

— Гони на платформу! — скомандовал Костров и вспрыгнул на подножку.

Надрывно сигналя и тесня толпу, машина почти вплотную подошла к поезду. Костров протиснулся к вагону, постучал в дверь. Никто не открыл. Он заглядывал в одно окно, в другое, настойчиво звал — никто не откликался. Тогда подскочил к тамбуру со словами:

— Братцы, откройте! Возьмите детей.

Изнутри послышался гогот. Костров начал стучать прикладом в дверь, пытаясь ее взломать. За стеклом показались головы парней.

— Чего тебе? — крикнул один из них, скривив в надменной улыбке рот.

— Откройте! Дети раненые… Возьмите детей…

— Без них тесно… Мест плацкартных не имеется! — картавя, ответил за всех черноволосый, с продолговатым упитанным лицом парень лет двадцати пяти.

Бойцы, помогавшие сержанту, хотели проникнуть в вагон через среднюю дверь тамбура, но она оказалась запертой. Кто–то забрался на крышу, пытался спуститься в окно, его толкали прочь. Черноволосый заслонил дверь своим телом.

Гудок паровоза будто подбросил Кострова. Охваченный яростью, он гаркнул:

— Прочесать!

Угрожающе щелкнули затворы. Парни рванулись из тамбура в вагон. Остался только один черноволосый, нахально скаливший крупные зубы.

— У, харя подлая! — выругался Костров и ударил прикладом в застекленную часть двери. Посыпалось битое стекло. Костров прыгнул в тамбур, рванул тормозной кран и ударил черноволосого наотмашь. Тот неестественно, как подавившийся петух, вытянул шею и медленно сполз по стенке. Закатив глаза, он что–то хрипло бормотал. Его оттащили с прохода и начали вносить притихших и страшно доверчивых в своей беззащитности детей…

Стоя на перроне, Костров провожал последний эшелон. Над вагонами тянулся длинный седой хвост дыма, стелился по полям и медленно таял в сумерках наступающего вечера.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Душный комариный звон над окопами, и по–ночному влажно. Пока еще не пригрело солнце, сырой ветер шарит по кустам, листья осинника в мелкой зябкой дрожи. Окопы вырыты в подлеске, в них не то с болота, не то из леса по сочащимся жилам родников набралась за ночь вода. Ни прилечь, ни размять затекшие ноги; сиди и карауль дорогу, выползающую серым обрубком из туманной непрогляди.

— Что–то у меня предчувствие неважнецкое, — говорит Бусыгин.

— А что такое? — спрашивает Костров.

Но Бусыгин не отвечает. Он прислушивается: позади линии обороны, в лесу, начинает куковать кукушка. Голос ее будоражит холодную рассветную тишь.

— Кукушка, кукушка, сколько лет мне жить? — невольно поддавшись искушению детства, шепчет Бусыгин и начинает считать.

Алексей дергает его за рукав, смеется:

— Многовато она тебе посулила.

— Типун тебе на язык! — беззлобно обрывает Бусыгин. — Но мне все равно — умирать, так с музыкой… А вот в твоем положении, Алеша, нежелательно…

— Чего?

— Нежелательно, говорю, тебе жизни лишаться, — со вздохом повторяет Бусыгин.

Костров смотрит на него в недоумении и серьезно интересуется, почему же это один может погибнуть, а другой нет, и разве они оба не равны перед опасностью.

— Равны, — соглашается Бусыгин. — Да только слез не оберешься, если коснется тебя пуля.

— А ты поменьше оплакивай. На немцах лучше вымещай свои слезы, советует Алексей.

— Это верно, — соглашается Бусыгин и добавляет: — Я‑то холостой. А вот твоя молодушка может вдовой остаться…

Костров критически оглядывает его, замечает во взгляде товарища озабоченность…

На дороге пока никого не видно, и некоторое время они сидели молча, словно боясь нарушить торжественный покой на земле.

С приметной быстротой наступало утро: распахнулся восточный край неба, задрожала синь, подкрашенная молодым солнцем, и на верхушки деревьев, на гребни холмов, на сонную воду упали еще несмело греющие лучи, — и в эту пору все вокруг стало оживать. Где–то крякнула утка, видимо, кем–то потревоженная, взлетела, испуганно покружила над камышами и плюхнулась на чистую заводь.

Костров видит, как у самого его лица раскрыла голубую чашечку слегка придавленная землей былинка льна. Он разгреб землю, выпростал тонкий стебелек и огляделся: цветов очень много, весь подлесок покрылся голубой кипенью. И подумал: как это он раньше не замечал, что вот поднялось солнце и в каждом листике, в каждой травинке затрепетала, началась своя, особенная жизнь?..

Жизнь начиналась с рассветом. И нападение врага тоже ожидалось на рассвете. Но теперь рядом с жизнью шагала смерть. Какая несправедливость! Разве ясное утро приходит за тем, чтобы кто–то мог затмить свет, чтобы небо закрылось дымом, чтобы запахи цветов перемешались с пороховой гарью?.. И все–таки здесь, на позициях, пока стояла тишина. Лишь перекликались, радуясь восходу, птицы да шептались о чем–то листья.

— Знаешь, гранаты какие холодные, — заговорил Бусыгин, держа на ладони ребристо–зеленую ручную гранату.

— Смерть в них заложена, потому и холодные, — ответил Костров.

Они замолкают надолго, встречая рассвет и томясь в ожидании первого боя. А бой неминуемо надвигается — еще непонятный, неосознанный, но своей невидимой тяжестью он уже наваливался на солдатские плечи. Уже поплыл над лесом заунывный, тягучий звук немецкого самолета. Неуклюжий, раздвоенный, похожий на раму, вражеский разведчик шел медленно, сделал круг и, не снижаясь, отвалил в сторону. Провожая самолет глазами, Бусыгин зло буркнул:

— Обломать бы ему, окаянному, рогулины…

— Гляди, как бы он нам не обломал… — перебил Костров.

— Это как?

— А вот так, доложит своим, и начнется…

И опять притихли. Сидели они в узкой, осыпавшейся при малейшем движении траншее, и каждый по–своему думал об опасности, стараясь скрыть друг от друга леденящее чувство тревоги. Один затягивался едкой махоркой, как бы желая приглушить волнение, другой, не дожидаясь, когда приедет кухня, с хрустом грыз сухари…

…Привалившись к подрубленным корням, с которых еще капала на дно траншеи вода, стоял настороженный Костров. Туман над болотом поднялся, и сквозь его проредь Алексей вглядывался выжидательно. И хотя места эти были ему знакомы, теперь они казались иными, непохожими.

Тревога и грусть окутывали сейчас эту местность. Но, вглядываясь пристальнее, Алексей все больше убеждался, что занятый ими рубеж удобен и выгоден для обороны. По обеим сторонам дороги лежала заболоченная низина. На ней врагу не развернуться для атаки. Разве в объезд направо, где щетинится мелкий сосняк… Но там стоят орудия прямой наводки. "Не будут они забираться туда с машинами, — подумал Костров. — Им нужна вот эта дорога… А она ведет прямо на нас…" И, подумав об этом, Алексей с опаской оглянулся, посмотрел на товарищей, как бы желая узнать, готовы ли они отбить нападение.

Ожидание начинало утомлять бойцов. Они уже хотели, чтобы скорее наступила развязка. Но когда из–за болота донесся шум автомашин, а немного позже на дороге послышались резкие хлопки мотоциклов, все напряженно притихли.

— К бою! — передал ротный Семушкин по траншее, и эта команда обожгла каждого. Все встрепенулись, уставились на громыхающую дорогу, и не было теперь ни курящих, ни озабоченных грустными думами. Не подвластное разуму чувство страха в одно мгновение сжалось пружиной, готовой вот–вот вырваться для удара.

Плотной вереницей заполонили шоссейную дорогу мотоциклы и, поддерживая равнение, приближались к болоту. Следом за ними двигались автомашины. В кузовах рядками сидели солдаты в лобастых касках, с автоматами на груди.

— Ну и наглецы! — вслух подумал Костров. — Как на параде! Привыкли к прогулочкам по Европе. Думают, и тут им дорожка стеленая… — и закипел злостью, готовый сейчас же косить их из пулемета, и только через силу сдерживал себя, ожидая команды.