Изменить стиль страницы

— Ого, какой! И не поднять! — услышал он голос Алеши и оглянулся. Радостно возбужденный сынишка поднес и положил к его ногам зайца, который теперь казался необычайно вытянувшимся. Это был старый, широкогрудый, усатый, с темной полосой вдоль спины русак. Задняя нога у него была откинута, и на ослепительно–белый снег стекали рдяные капли крови.

— Скорее убери его, сынок! — коротко бросил Шмелев, не любивший глядеть на кровь.

Громыка хотел поздравить Николая Григорьевича с добычей, но увидел на его лице бледность, встревоженно спросил:

— Что с вами?

— Так… ничего… Отойдет, — глухо ответил Шмелев, потом надел принесенные сыном резиновые сапоги и медлен но, устало побрел на дорогу.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Всякий человек верит в свои убеждения.

У одного эта вера идет от ума, у другого — от сознания собственной власти. И те и другие считают себя правыми и, сталкиваясь друг с другом, редко когда примиряются. Человек, наделенный умом, глубоко преданный делу, которому отдает себя, никогда не уступит своих позиций, но и не обидит другого. И, наоборот, тщеславный, самолюбивый, как правило, не одаренный умом, но мнящий себя всесильным прибегнет к любым средствам, чтобы утопить другого, а самому подняться.

Борьба между ними обычно кончается падением одного и торжеством другого.

Эти мысли занимали Шмелева, когда он ехал по срочному вызову в округ. Он догадывался, что вызвали его неспроста. Днем в разговоре с генералом Ломовым по телефону он почувствовал в его голосе холодный, отчужденный тон. И когда Шмелев намекнул, что отпуск у него еще не кончился и, быть может, поездку отложить на другое время, генерал заметил, что, когда старшее начальство вызывает, надо стараться лететь к нему пулей. После этого Николай Григорьевич больше ни о чем не просил. Он приказал заправить машину и, даже не заехав домой, поспешил в Минск.

"Ну, ясно, стружку будут снимать, — думал в пути Шмелев и чего–то опасался. — А за что? За какие грехи?" И опять мысленно перенесся в шалаш подвижного лагеря, туда, где, распалив себя, спорил с генералом. За давностью времени смутно припоминал суждения свои и поступки, но находил, что все было правильно. И, твердый в своих убеждениях, готовился опять схватиться, а в случае надобности — даже перейти в нападение.

Но откуда, с какой стороны ждать удара? Беспокойно думая об этом, Шмелев чувствовал, что его может нанести Ломов. И хотя силу этого удара трудно было представить, он вовсе не хотел ни преувеличивать, ни преуменьшать ее.

Николай Григорьевич слишком мало знал Ломова, но даже из коротких встреч с ним в округе и тем более из последнего досадного спора вынес убеждение, что человек этот в делах службы столь же упрям, как и опасен. Ломов, как казалось Шмелеву, весь был выражение той силы инерции, которая еще живуча и, если ее вовремя не остановить, не обезвредить, может обернуться немалыми бедствиями. Не страшно, если бы все, что он отстаивал и защищал, было плодом его личной фантазии или убеждения. Но Шмелев чувствовал: все, что говорил, чего требовал Ломов, исходило не от него и поддерживалось кем–то свыше. Припомнив разговор на плацу и в шалаше, Шмелев подумал, что у генерала Ломова вообще не было ни своих взглядов, ни своих мыслей.

"Живет отраженным светом!" — Шмелев улыбнулся, довольный найденным определением. Но, подумав так, Николай Григорьевич поколебался: такого не одолеть. Убеждения, если даже они верны, но исходят от людей ниже его рангом, Ломов, не задумываясь, отметет, зато будет рьяно отстаивать все, что ему выгодно, что сулит ему карьеру. И такие приходятся ко двору скорее, нежели люди прямые, горячие по натуре, самостоятельно думающие. "А впрочем, мне ли его бояться, ломать перед ним шапку? — решительно отбросил эти мысли Николай Григорьевич. — Будет угрожать или мешать в работе, обращусь к командующему, к наркому обороны. В конце концов можно дойти и до ЦК…"

К штабу Шмелев подъехал в полдень. И хотя на улице еще было светло, по–зимнему ущербный день свертывался. В окнах четырехэтажного, облицованного темно–серой крошкой здания штаба светились огни. Николай Григорьевич получил в комендатуре разовый пропуск и поднялся наверх. Ощущение силы и уверенности в себе окрепло в нем, когда подошел к двери, на которой висела черная табличка с золотыми буквами: "Генерал–майор П. С. Ломов".

Негромко постучав, Николай Григорьевич вошел. Генерал сосредоточенно писал, оттопырив локоть левой руки и не отрывая глаз от какой–то книжонки. Напишет строку–другую, бумагу чуть сдвинет вниз и опять глядит в книжонку, которая лежит перед ним.

Обращенный двумя окнами на запад, кабинет догорал в малиновом облачном закате. Только одна настольная лампочка под оранжевым колпаком светила генералу. Лучи предзакатного солнца, как и пучок света спрятанной под абажуром лампочки, не в силах были пробить стойкий полумрак кабинета, и все в нем — тумбочка с зеркалом, придвинутая к самой вешалке, застекленная картина, на которой была изображена атакующая конница, письменный прибор из серого мрамора, даже лоб, кажущийся большим оттого, что генерал начинал лысеть, — все при тусклом свете отливало свинцовой тяжестью.

Ломов отложил наконец бумаги в сторону, не поворачиваясь, пошарил сзади рукой, щелкнул выключателем, и в кабинете вспыхнул яркий свет.

— Присядь, комбриг Шмелев, и здравствуй! — протягивая через стол узкую ладонь, улыбнулся генерал. — Извини, Николай Григорьевич, запарился, доклад готовлю… Ну, что у вас там новенького? Как служба идет?

— Нормально, — ответил Шмелев, хотя настроен был говорить не это. Ему хотелось сразу, без проволочки, узнать, зачем вызвали, скорее управиться с делами и ехать обратно.

Собирался спорить, но повода для этого теперь не было. Шмелеву генерал показался совсем иным: не было ни начальственного тона, ни пронзительно–хмурого взгляда, после чего следовали обычно нравоучения, ни присущей ему сухости.

Ломов пересел на стоявший сбоку стул и повел разговор мягким, ровным голосом, и когда слушал, не перебивал, внимательно поглядывал на комбрига. Оба они точно дивились друг другу: Шмелев находил в нем бросающиеся в глаза доброту и спокойствие, генерал в свою очередь также заметил перемену в Шмелеве. И хотя лицо комбрига было, как всегда, худым, щеки впалыми, с двумя идущими книзу складками, а нос с горбинкой крупно выделялся, вид его, как и душевное состояние, скорее передавали глаза: они сияли, и взгляд был добрым, согревающим.

— Так, так… Жизнь, значит, идет, — медленно повторил Ломов и как бы ненароком коснулся его плеча. — Ну, а как настроение личного состава? Особых жалоб нет? Дельно. Закаленный у нас народ, должен отметить. С таким смело можно пойти в огонь и воду. Н-да, можно! А как с перестройкой? спросил генерал быстро, чем заставил комбрига внутренне встрепенуться: "Так и знал. С этого и надо было начинать!"

— С перестройкой сложнее.

— Почему? — насторожился генерал.

— Сдать старое вооружение, как и перекроить планы, легче легкого.

— Так и положено, — вставил Ломов и шевельнул бровями: — Но что вам мешает?

Николай Григорьевич помедлил, следя за настроением генерала. Нет, он по–прежнему был спокоен, уравновешен, будто сама эта перестройка мало его волновала. "Как подменили", — отметил про себя комбриг.

— В одном помеха: сдать–то сдадим, а что примем? — Шмелев поймал на себе испытующий взгляд генерала, пояснил: — В самом деле, что же получается: вверенное оружие у бойцов отнять, а взамен ничего. Голыми руками в поле размахивать… Я вынужден был отменить пока сдачу.

— Напрасно, — возразил Ломов, не повышая тона, и поднял указательный палец: — Имей в виду… Приказ дан свыше! Перестройка, решительно и бесповоротно!

— Я не против перестройки. Я жду ее с нетерпением, но я против того, чтобы проводить ее именно так. Наши винтовки, хоть и старое это оружие, я буду держать, пока не получу взамен другое оружие. И вообще, откровенно говоря, пора бы дать нам на вооружение автоматы. Читал я в зарубежном вестнике, германская армия давно перешла на автоматическое оружие. А у нас? Я, разумеется, не могу судить о всей армии, но у меня на всю дивизию два автомата ППД. Два, понимаете? Это же позор! Случись война, нас же автоматическим огнем зальют!