Изменить стиль страницы

— Послушай, сестрица, — продолжал раненый, — развяжи мне глаза. Знаю, что конец мне. И ты знаешь… Так зачем обманывать? Не хочу я лежать в этом саване до последней минуты. Открой хоть глаза, сестра!

Наталья подошла к нему.

— Как звать тебя? — спросила она, садясь на койку.

— Зови как хочешь. Не все ли равно, — ответил он.

Наталья усмехнулась. Она не сердилась на этого скоптика, заставившего ее потерять самообладание, ощутить на мгновение страх и растерянность в той обстановке, где врач должен быть человеком железным. Она понимала, что значит физическая боль, мучающая беспрестанно, из минуты в минуту, которые текут так медленно, что появляется вера в близость смерти.

— Ну хорошо, Алеша, — продолжала Наталья, — я сниму тебе повязку. Только не сейчас… через неделю. Даже могу сказать точно: через шесть дней. Зачем мне обманывать тебя? Если б положение твое было безнадежным… Да что говорить об этом! Потерпи немного. А знаешь, мне ведь трудно с вами. Ох как трудно! Вы все кричите, требуете невозможного, хотите непременно умереть… А ведь это слабость. Ты вот распустил себя малость и начинаешь капризничать. "Умру, умру… терпенья больше нет". Нельзя так, Алеша.

— Афанасием меня зовут, — тихо ответил раненый. — Ладно уж, сестрица, не давай этому воды. А то и вправду помрет. Пусть кричит. А уж я потерплю. Как зовут–то тебя?

— Наталья.

— Хорошая ты, Наталья. А глаза у тебя какие?

— Сам скоро увидишь.

— Ладно, как только снимешь повязку, сразу тебе в глаза посмотрю. А все–таки какие они у тебя?

— Карие. — Наталья улыбнулась. Было так почему–то приятно. Неизвестно откуда повеяло теплом. Совсем недавние горести отодвинулись куда–то и теперь не тревожили душу. — Сам скоро увидишь, — повторила она, слегка коснувшись его руки, и встала.

Коптилка тускло горела, готовая померкнуть.

— Тубольцев, — вполголоса окликнула Наталья сидящего в углу санитара. — И какой же ты, прости меня, мужчина, если не можешь света приличного дать. Хоть бы лампу семилинейную добыл!

Василий Тубольцев, лет сорока от роду, мобилизованный на войну из курской Прохоровки, встал, услужливо поспешил к Наталье, разводя руками:

— Где их раздобыть, лампы? Это не в деревне, где на керосине живут. Тут Москва. Электричество.

— Или не умеешь ты? Неприспособленный! А каково им… В крови лежат…

Тубольцев скосил глаза на раненых.

— Добуду, Натальюшка. Из–под земли достану. Только зачем ругать–то? Я все–таки старший летами… Понятие имею.

Не прошло и получаса, как Тубольцев привел механика из полковой мастерской. Тот тянул за собой резиновый провод с электрической лампой.

— Куда вам сподручнее свет протянуть? — спросил механик.

Тубольцев показал на столб в центре палатки.

Скоро вспыхнувший яркий свет озарил все кругом.

Ночью на санях и санитарных машинах должны привезти раненых. Палатка огромная, всех вместит. А пока тихо, и Тубольцев соображает, чем бы заняться, чтобы вот эта занозистая Наталья не упрекала его.

— Ты вот, Наталка, понукаешь, а неведомо тебе, что я отец дюжины детей.

— Дюжины? — удивленно спросила Наталья. — Когда это вы успели?

— Смогли. Женился–то я семнадцати лет. Ну и зачала моя жена от грешной дурости сыпать мне ребятню. Еле успевал в родилку бегать…

— Почему же по дурости? — перебила Наталья.

— А как же иначе назвать? — передернул плечами Тубольцев. — Я вот уехал на фронт, а они там небось крошки со стола собирают. На похлебке сидят. Попробуй прокорми такую ораву.

— Государство поможет.

— Дай–то бог, — вздохнул Тубольцев и, видя, что разговор их принял совсем мирный лад, уже осмелевшим голосом спросил: — А, извиняюсь, у тебя–то народились детишки или так?..

— Как это так? — переспросила Наталья.

— А так… Бывают вертихвостки. Это, понятно, тебя не касаемо, а все же водятся… гулящие бабы.

Наталья словно онемела. "Неужели и он знает? Срам какой…" Отошла к печке, начала стирать бинты. А Тубольцев неслышно, на носках пятится в темный угол, за полог, где стоит рукомойник, садится на табуретку, и через минуту оттуда доносится храп: он умеет засыпать сидя, даже не облокотясь и не подперев рукой голову.

— Тубольцев! — окликает Наталья, и он, вздрогнув, ковыляет прихрамывающей походкой, левый глаз у него плутовато прищурен.

— Что прикажете, докторша?

— Дровишек наколи, к утру палатку может выстудить. — В голосе Натальи слышится укор. — И вообще… ответь мне: кто родился раньше — человек или лень?

Левый прищуренный глаз у Тубольцева широко открывается. Он шевелит бровями, лицо, сморщенное, как печеное яблоко, расплывается в лукавой улыбке.

— Ползком, докторша, в люди выходят. А на вожжах и лошадь умна.

Наталья, не поняв, переспросила, к чему он клонит.

Тубольцев посмотрел на нее вполглаза. И опять улыбнулся, в уголках его губ будто что–то затаилось. И уже с порога, держа на весу топор, спросил:

— Ответь, докторша, какая разница между лошадью и бабой?

Наталья усмехнулась, но, чувствуя какой–то подвох, спросила, в чем эта разница.

— Крупная, — крякнул Тубольцев. — Женщина норовит всю жизнь мужчиной управлять, а лошадь любит, чтобы ею управляли.

— Ума в твоей голове целая палата, да жаль, что сверху не покрыта, смеется Наталья.

Уже светает. Морозно. Вдалеке зимняя хмарь огнем занялась — что–то горит. Ухают бомбы. Прожекторы елозят по небу, прочерчивая облака длинными скрещенными полосами. Куделится низко по земле снег. Тубольцев сходил на полковую кухню, отодрал примерзшие поленья, сбил с них наледь, принес в палатку, сложив стояком у самой печки, — пусть оттают.

Стрельба учащается. Слышатся долгие, разрывающие предутреннюю тишину звуки. Похоже, кто–то рвет на морозе брезент. Это стреляют пулеметы. Мгновенная тишина, слышен протяжный посвист в небе и глухой взрыв.

— Ихняя артиллерия кроет. Как бы сюда не угодила, — вздыхает Тубольцев.

Просыпаются встревоженные раненые.

Снаружи у входа слышится скрип полозьев. Кто–то хриплым, простуженным голосом зовет:

— Эй, сестры! Помогите!..

Наталья выбегает, на ходу застегивая пуговицы гимнастерки. Следом за ней Тубольцев. Осторожно, прямо с саней, перекладывают на носилки раненого и заносят в палатку. Он не стонет, кажется, всю боль держит в стиснутых зубах, упрятал в неподвижных зеленоватых глазах. Его лоб с двумя надбровными бугорками прорезала глубокая морщина. Одна–единственная на чистом лбу. Он почти без сознания от боли. "У него перебита нога", говорит возница.

Марлевая повязка наложена прямо на штанину. Пока раны не видно, Тубольцев храбрится: сам разрезает штанину, неторопливо обмывает ногу спиртом, льет Наталье на руки, моет свои.

— Вытрите стерильной салфеткой! — торопит Наталья. — И держите руки перед собой на весу, ни к чему не прикасайтесь.

Наконец повязка с ноги раненого снимается. Осколком разворотило ногу ниже колена. Рана огромная, рваная, кажется, задета и кость. И вдруг рана оживает. Фонтаном хлещет кровь…

Тубольцев цепенеет от ужаса. Губы беззвучно шевелятся. Он что–то хочет сказать и не может, сил нет, только отворачивает лицо.

— Несите жгут! — требует Наталья.

Санитар не сдвинулся с места, будто оглох.

— Что вы стоите? Жгут! Скорее! — требует Наталья.

Она работает сосредоточенно и ловко. Ногу повыше раны перетягивает резиновой трубкой. Кровь приметно стихает. На щеке Натальи капельки брызнувшей крови. Она не вытирает, велит санитару обмыть спиртом ногу вокруг раны. Тубольцев колеблется, но, видя, что кровь остановлена, вздыхает облегченно и вытирает вспотевшее лицо.

— Руки, руки! — в сердцах восклицает Наталья.

Тубольцев не понимает, что ей надо. Глядит на нее, держа перед собой руки, будто они уже не принадлежат ему.

— Кому говорят, руки приготовь! — приказывает Наталья. Ее черные глаза налиты злостью. Кажется, в этот момент она готова вцепиться в санитара и поколотить его. Что ее так сердит? Тубольцев вертит то вверх, то вниз ладонями: руки как руки. Теперь догадался: он прикоснулся пальцами к лицу.