Московский государственный институт международных отношений, все ново, все загадочно, и греют сердце обращения «вам, будущим дипломатам», впереди — вся жизнь, впереди успех, а пока поездки в подшефный колхоз с питанием одной картошкой— это веселило, и ночью соревновались, кто громче пукнет. Подслеповатый, похожий на постаревшего Добролюбова, профессор Дурденевский, ходивший в мидовской форме и пару раз по инерции отдавший мне честь (я носил отцовскую полковничью бекешу и сапоги, ноги при этом обматывал портянками, чем гордился), неуютная, но счастливая жизнь на Твербуле в крохотной комнатушке, снятой у актера театра имени Пушкина — бывшего Камерного (там узнал о Таирове, Коонен, о пьесах О’Нила и безыдейном «Багровом острове» Булгакова), первая любовь и блуждания в районе Патриарших, недалеко от дома Берии (однажды видел, как он прогуливался, отмахивая от себя охрану), золотой (!) медальон с дымчатым локоном, отставка отца и его переезд в Москву, смерть Сталина (на похороны не пошел из-за нелюбви к очередям), разброд и шатания после разоблачения Хрущевым «культа личности», и вновь обретенная вера в коммунизм — счастье человечества.
Попытка личного счастья, поиск Идеала — спутницы жизни а-ля Жорж Санд («когда сей женственный талант бросал перо и фолиант, часы любви бывали сладки — французы так на это падки» — это из институтской стенгазеты), но только покрасивее, искал целеустремленно и чисто, при этом очень уважал отца Сергия за железную волю (пальцы стал рубить в более зрелом возрасте). Записка от сокурсницы: «Я не знаю, Христос ли ты, но единственное, в чем я уверена: я не Магдалина и мне не нужны святые объятия пастора ни в коем случае, будь то пастор из монахов Боккаччо или фанатик, уничтожающий свою плоть. Аминь!»
Прощальная выставка дрезденской галереи, взволновавшая Москву, встреча с первой женой Катей в домике на ул. Огарева (деревянный ангел висел в коммунальной комнате), тусклая практика в отделе печати МИДа, статьи под псевдонимом с критикой американских корреспондентов в Москве («Пуговичная» объективность г-на Катлера — шедевр пропагандистской атаки), там пятно-дерьмо: выступил на собрании с критикой начальства за плохую работу с практикантами, начальство возмутилось, снова выступил, но уже в другом тоне[2].
Но вот распределение в Финляндию, прощай, предыстория, ты оказалась такой короткой, здравствуй, зрелая жизнь, переполненная подвигами на ниве невидимого фронта.
Вперед под звуки марша, под музыку Судьбы, сверкните неповторимой улыбкой, сэр, но не застывайте в ней, помня об отскочившей эмали на зубах, вдохните и выдохните воздух!
Я просил своего друга Игоря Крылова, крупного ученого и добрейшего человека, посвятить мне венок сонетов, он и написал:
«Мой друг, спешу тебе ответить, творец, мыслитель и поэт, зачем тебе венок сонетов? Я напишу тебе букет. Ведь согласись со мной, мой милый, что в буче нашей боевой венки мы ставим у могилы, а ты еще — вполне живой. А коль взглянуть на дело трезво (Светоний это описал), венок придумал Юлий Цезарь: он плешь венками прикрывал. Зачем тебе такие вещи? Ведь череп твой ничем не блещет!»
Череп, действительно, не блещет, но зато какой хвост!
И я исчезаю из предыстории, как Чеширский кот: первым — кончик хвоста, последней — улыбка, до этого она долго парила в воздухе, удивляя Алису: ведь она видела котов без улыбки, но никогда не подозревала, что улыбка может быть без кота.
Улыбка тем временем опускается вниз на грешную землю, прямо между разведкой и жизнью.
Лондон, 1961 — 1965
Король. Так приготовься. Корабль уж снаряжен, благоприятен ветер, отплытья в Англию ждут спутники, и все готово.
Гамлет. В Англию?
Король. Да, Гамлет.
Гамлет. Хорошо.
Привет, неуловимый, загадочный Альбион! Предрассветный Пэлл-Мэлл, по которому гнал я безбожно кар, мчался на первое свидание с сыном в трущобы Ист-Энда, воспетые в свое время Джеком Лондоном и другими обличителями капитализма, именно там и находился роддом, где трудились акушеры-коммунисты и потому риск погибнуть во время родов был гораздо меньше, чем в буржуазных больницах, где все, как известно, подвластно звону злата.
Привет, универмаг «Маркс и Спенсер», не бивший ценами по голове, как помпезный «Хэрродс», а дешевый, демократический магазин (не зря ведь носил святое имя!), где, стыдно признаться, меня, великого дипломата и шпиона, иногда покупатели принимали за сирого продавца и просили показать то терку для овощей, а то и жилет — наверное, на физиономии моей лежала печать предупредительной услужливости, недаром взращен я был во времена Первого Машиниста Истории.
Привет, викторианский «Бакли-отель», грузноватое украшение Пиккадилли, — «Прощай, Пиккадилли, прощай, Лестер-сквер, далеко до Типперэри, но сердце мое здесь!» — и олени, гулявшие по лужайкам и газонам Ричмонд-парка, вечная загадка для русской души, ибо голову сломишь, но не поймешь, почему, несмотря на бродячие и лежащие толпы, трава в Англии дышит свежестью, а в родных пенатах, где ходить по ней строго запрещено, все вытерто и серо.
И коттеджи Челси в георгианском стиле с цветами на подоконниках и кожаными чиппендейлскими диванами, под которые тянуло заглянуть — вдруг там закоченевший труп из романа Агаты Кристи.
Looking at things and trying new drinks[3].
Шел я к великолепному Альбиону извилистыми тропами: в тогда еще не до конца прогнившем МГИМО растили из меня американиста, вырастили полускандинава с ужасным шведским, но, как повелось в нашей плановой державе, загремел я на работу в посольство в Финляндии, хотя по-фински не знал ни слова.
Там я тихо тосковал, штемпелюя визы в консульстве, пристрастился к гороховому супу со шкварками и разогретому клюквенному соку, которым торговали прямо рядом с лыжней в Лахти, пытался понять «сухой закон» и увязать его с пьяными в дым на улицах и, конечно же, разинув рот, глазел на витрины, бегал в кино и до такой степени наслаждался свободой, что даже купил «Доктора Живаго» на английском, правда, не осмелился приобрести лежавший на другом прилавке русский оригинал, ибо его окружали Бердяев, «Грани» и прочий ужас— казалось, что Большой Брат не спускал с меня глаз.
В посольстве многое выглядело чертовщиной, окутанной пеленой важности и секретности: кто-то делал вырезки из газет, кто-то делал запись беседы с принятым в МИДе комическим заголовком «Из дневника N. N.», кто-то ничего не делал, но делал вид, что делал, на приемах все дружно напивались, а на следующий день говорили, что «прием прошел хорошо» и на нем «отлично поработали», а я страдал в своем консульском отделе и думал: неужели я родился для виз и справок о невыносимом положении финских трудящихся? Монолог Сатина о Человеке, рожденном для лучшего, крепко сидел в моих мозгах.
И в этом занудстве будней временами появлялись таинственные люди, снисходительно взиравшие на нас, тихих мышек — сотрудников МИДа, они вылезали из шикарных заграничных лимузинов, по лицам их блуждала озабоченность, словно в предвестье войны, они негромко переговаривались на своем профессиональном сленге и спешили в Кабинет— иной буквы, кроме заглавной, и не поставить! — где сидел резидент КГБ, человек всесильный, паривший где-то высоко над послом в невидимых облаках и вершивший настоящие дела, явно не имевшие ничего общего с бумажной суетой. Секретная служба, как жаждал я приобщиться к твоему рыцарскому ордену, к основе основ нашего непобедимого государства, как мечтал я войти в когорту отважных и посвященных, у которых были холодная голова, горячее сердце и чистые руки!
И вошел.
Очень скоро я начал работать на разведку и был нацелен на прыщавую долговязую девку-курьера из очень враждебного посольства, которую я должен был изучать и обрабатывать, постепенно завлекая в лоно. Горд я был ужасно — наконец почувствовал себя Человеком, а не клерком, наконец обрел долгожданную свободу и отныне меня не отторгали от иностранцев, наоборот, дали зеленый свет и бросили в гущу финляндской жизни, — ощущение свободы волновало, моя влюбленность в фирму была посильнее страсти Ромео.