Изменить стиль страницы

Впрочем, МИД на бой не пошел: сравнительно недавно погорел замминистра Малик, где-то брякнувший, что ему известно о сбитом «У-2» с Гарри Пауэрсом (эту новость временно сохраняли в тайне), и МИД боялся КГБ, как огня, зная, что здравые аргументы в советской внутренней кухне никакой роли не играют.

Но что делать? Неужели загубить на корню лейтенанта — надежду лондонской резидентуры?

В кабинет были немедленно призваны лучшие головы отдела, и на свет появился спектакль на уровне деревенской самодеятельности со сценой встречи Остапа Бендера и Шуры Балаганова, двух детей лейтенанта Шмидта, в кабинете председателя исполкома («Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю?»).

На следующее утро я уже фланировал по величественным коридорам, ожидая прибытия злосчастной пары на очередные переговоры. МИД я знал неплохо, ибо проходил институтскую практику в отделе печати у Леонида Ильичева, потом крупного партийно-дипломатического босса и академика (он навеки потряс меня своим грубым обращением с американскими журналистами и демократизмом, когда однажды, собрав в кабинете подчиненных, показывал какие-то диковинные фокусы с ниточками, нанизанными на руки, покрытые следами матросской татуировки), тогда же я приятельствовал с юным атташе пресс-отдела, будущим министром А. Бессмертных, частенько бывал с ним на вернисажах (sic!) и заставлял выслушивать свои стихи с лирическими отступлениями типа: «Прости, Александр, три «ш» нашикал, штих шалит, но на што мне штих, когда я охвачен шловешным шиком?»[10] (сравнить с пушкинским: «Шишков, прости, не знаю как перевести»); с тех пор мы, правда, не встречались, поэтому сей пассаж стоит рассматривать как орнамент мемуаров, с описанием сидения в венской опере в одном ряду с Бисмарком и Меттернихом.

Джентльмены уже засели у шефа «второй Европы», меня тут же забросили в кабинет на том же этаже — ощущения спринтера на стартовой черте, застывшего в ожидании выстрела спортивного пистолета.

«Вышли!» — прошипел наконец перепуганный голос по телефону, и я вылетел к лифтам, сжав для убедительности в руках папку с тиснением «На подпись» (явно на подпись тов. Громыко А. А.).

Сцена воссоединения была настолько трогательной, что взбудоражила всех сотрудников, толпившихся на площадке: «Ба! Кого я вижу! Какими судьбами? Какая встреча!» — я чуть не падал в объятия потрясенных от счастья джентльменов, впрочем, объятия честнее отнести к области воображения.

«Очень рад вас видеть! — спокойно заметил Коллинз (лорд смотрел на меня, как солдат на вошь). — Я как раз послал вам… книгу». — «Да, да, — перебил я его, изнемогая от благодарности, — да, да! Спасибо! Мне уже передали! Огромное спасибо! А ведь сначала, представьте себе! решили, что я тут не работаю». И я, как конь, заржал, поливая презрением и мидовский бюрократизм, и неосведомленность справочного бюро, и неразбериху в экспедиции, и прочие безобразия, вызвавшие роковую ошибку.

Сцена у фонтана удалась на славу, распрощались мы мило, доволен я был беспредельно, шеф тут же доложил наверх, как мы ловко исправили преступные промахи вечно беспечного МИДа, правда, в Англии любимцем джентльменов я почему-то не стал, хотя однажды любезный Коллинз пригласил меня в свой коттедж на обед. Как я ни старался покорить его своей любовью к культуре, в литературные друзья он меня не взял, милорда же я как-то встретил на ежегодной конференции консерваторов, он был сдержанно вежлив, подняв бровь, выслушал мое сообщение о результатах скачек в Дерби (тогда мне казалось, что разговор о лошадях — непременный штрих бесед в английском свете), и мы, поклявшись увидеться в ближайшее время, нежно расстались навеки.

Жизнь учила, что легенду всегда нужно ковать самому, не полагаясь ни на МИД, ни на КГБ, ни на черта, самому писать свой автопортрет, самому окружать его значительными и мелкими фигурами, самому придумывать эпизоды из якобы взаправдашной жизни, а лучше всего проживать жизнь подальше от коллег из КГБ — тут уж, благодаря Кате, поле для бытия в искусстве было необъятное, причем все шло само собой, без усилий: гуляния в ресторане ВТО, где за биточками по-климовски и знаменитой поджаркой забывалась принадлежность к разведке, об этом, правда, помнил швейцар, который поэтому и пускал, — ведь давать рубли было жалко, приходилось делать государственно-озабоченную физиономию и многозначительно показывать краешек красного удостоверения, действующего, как «Сезам, откройся», детские игры по сравнению с великими маневрами моего друга-коллеги, который входил в ресторан «Баку» с вопросом, не звонил ли ему еще Гейдар Алиев, и легко мог сесть в ожидавшую кого-то «Чайку» со словами: «Хозяин просил передать, чтобы ты нас подкинул!»…

Вот это разведка, comedia dell’arte, куда мне до таких высот!

Но озарения бывали, так, в 1965 году уже опытный ас и лондонский денди вместе с другом из МИДа Володей Васильевым карабкался, словно на Эверест, на последний этаж гостиницы «Москва», где пировали искомые звезды международного кинофестиваля, первые три кордона прошли по Володиному удостоверению («Нас там ждет венгерский пресс-атташе…»), но на последнем этаже были категорически отвергнуты стражем: «Никуда я вас не пущу без специального пропуска! Тут же сам Аверелл Гарриман, бывший посол США!» — тут и проявилась находчивость: я взял служивого под локоть, отвел в сторону и чуть зловеще, приглушенным шепотом (не дай Бог, услышит Гарриман) прошептал: «Кстати, о господине Гарримане» — и поднес к его глазам сафьяновую книжицу.

У цербера опустилась челюсть, будто по поручению председателя КГБ я передавал мину для американского посла: «Так бы вы сразу и сказали…» — и мы, осчастливленные, проследовали в райские кущи, завертелись меж белоснежных улыбок в дыму редких тогда американских сигарет, где сидела она, — я на тебя гляжу в упор, на взгляд твой, синий и осенний, так крокодилы разговор ведут в искусственном бассейне.

Вот и все. Книксен.

Пою тебя, магическое кагэбэвcкое удостоверение, ты не раз выручало меня и в искусстве, и в суровых буднях, выхватывало прямо из лап ГАИ и несло по жизни как птица-тройка, оберегая и лелея. Мягкое и нежное на ощупь, словно верный пес, с фотографией в форме, которую никогда не носил, — съемки производились в Феликсовом клубе, где фотограф давал напрокат пахнувший прокисшими подмышками, заношенный мундир, накладывал на плечи погоны, щелкал, и выходила перепуганная белуга с остекленевшими глазами — слава тебе, книженция, ты спасала в пикантнейших ситуациях, ты вгоняла в дрожь, когда терялась, ты впрыскивала радость, когда вдруг находилась, ты делала вежливыми директоров станций ТО и начальников ЖЭКов, ты превращала в саму любезность суровых партайгеноссе, и даже обои в страшные дни капремонта клеили тщательно и аккуратно именно благодаря твоему обаянию…

Разве это не жизнь в искусстве?

Галерея Тейт. Великолепные Спенсер и Мур. У Спенсера толстая золоченая рама, за которую можно сунуть маленький контейнер. Пожалуй, опасно, охрана смотрит, а вот на скульптуры Генри Мура внимания не обращают — такие махины не увести— интересно, это бронза или какой-то особый сплав и прилипнет ли к заднице этого бронтозавра магнитный контейнер?

Потрясающий Гейнсборо в Кенвуд-Хаусе прямо на лаунах Хемстед-Хита, народу мало, недалеко ресторанчик, этот зеленый массив превосходен для тайников и разного рода сигналов, правда, с агентами встречаться рискованно: совсем недалеко советское торгпредство, не обделенное, естественно, вниманием контрразведки, можно легко напороться и на наружника, и на сослуживца, выкатившего дитя в коляске на прогулку.

В пабе «Чеширский сыр» (не путать с любимым Чеширским котом) работать можно только с официальными связями, ибо он забит журналистами, но, если припрет любовь к искусству, можно пройти в соседний дворик, где жил великий остроумец доктор Джонсон, там, между прочим, легко найти место для бросового тайника, контейнер — не пустая пивная банка, конечно, но, скажем, коробок из-под спичек или жвачки.

вернуться

10

Тогда я любил у Северянина: «Тише! чу! какой прекрасный шаг! Это ты идешь! Ты отдашься мне на ландышах и как ландыш расцветешь!» — пир шипящих не давал покоя.