Изменить стиль страницы

Еще пятно фрейдистское (о ужас!): уже семь лет, женская баня в Ташкенте, где загадочно мелькают темные треугольники, бабы ругают маму почем зря: «Мальчик-то уже взрослый! Все видит! Что вы его с собою водите?» Мама утверждает, что мальчик еще маленький, и дитя опускает глазки с манящих волосатых треугольников на мокрый пол. Невеликое прегрешение по сравнению с Жан-Жаком Руссо, который не только занимался страшным делом — онанизмом, но и в содомию чуть не влез.

Вот и все самые яркие пятна до семи лет, какая обида! Ничего светлого, ничего святого, ни общения с березками, ни заветного камня у речки, ни радуги, вдруг раскрывшей перед мальчиком свой павлиний хвост.

А потом 22 июня ровно в четыре часа Киев бомбили, и нам объявили, — муть, вой сирен, набитые бомбоубежища (нравилось выходить и смотреть на прожекторы, бегущие по небу), в переполненном эшелоне добрались до родителей в Днепропетровске, дожидались побед Красной Армии, но пришлось эвакуироваться в Таганрог, вскоре и там начали бомбить. Дранг нах остен. В Ташкент с пересадками, ужасный Сталинград: толпы атаковали вагоны и устраивались с тюками на крышах, мама с рыданиями втиснула меня в окно, в руки здоровых офицеров, умоляла проводника впустить ее, но страж был как кремень (страх, что я уеду без мамы), наконец мама в купе и смеется, и я счастлив, хотя и задыхаюсь от дыма папирос.

Длинный коридор коммуналки в Ташкенте, все завалено саксаулом, симпатяги-арыки, куда запускал бумажные кораблики, чтение писем от папы с фронта, патриотические ответы в стихах: «Вот лоб суровый, взгляд бесстрашный, револьвер держишь ты в руке, в атаку ходишь ты бесстрашно, и все же думаешь о мне!»

С годами патриотизм крепчал, социальная направленность определяла творчество, и единственным аполитичным стихом (его стыдился и любил) были несколько строчек о коте Барсике, который хулиганил, за что и получил.

В школе я проникся лозунгом «учиться, учиться и учиться!», у соседа по коммуналке попросил Маркса, важно прочитал страницы три «Капитала» (ничего не понял, впрочем, не понимаю и сейчас), но возгордился и ликовал, когда слышал беседы мамы с подругами: «Мишенька осваивает Маркса». Квартира кишела скорпионами, и один таки меня ночью тяпнул, визжал я ужасно, ибо его раздавил и еще больше перепугался, сбежались все соседи, уверили, что сейчас не сезон и укус неопасен, мертвого скорпиона сунули в банку и залили спиртом — теперь будет противоядие (пить? делать инъекцию? — этого никто не знал).

Прегрешения: у добряка-соседа, приобщившего к Марксу, слямзил из шкафа пистолет, но был засечен мамой.

В ташкентском нашем дворе жило много шпаны, нас, мальцов, подкармливали жмыхом и использовали на побегушках, впрочем, мальцы (1–2 классы) живо интересовались тайнами зачатия, оттачивали мат и даже пощупывали девочек, визжавших от счастья.

В 1943 году, похоронив родителей, мама перебралась в Москву: аэростаты в небе, немецкие пленные после Сталинграда, бредущие по улицам под конвоем, жизнь у приятельницы в комнатушке на Серпуховке (любил я покопаться в ее шкафу, разглядывая лифчики, юбки и презервативы, запрятанные в шкатулку), в школе я был чужаком и иногда доставалось, особенно запомнилось, как лупцевали ранцами, набитыми учебниками (от книг всегда больно), телефоны-автоматы у метро «Серпуховская», — из них так нравилось звонить кому попало! — дребезжащий трамвай, погоня за ним, ухват за поручни, прыжок на ступеньку, шикарнейший соскок на полном ходу…

Настало время всерьез готовить себя к мировой славе, голоса у вундеркинда не было, шахматные таланты не прорезались, пришлось последовать примеру русских классиков, входивших в историю с младых ногтей (правда, я считал, что Пушкин начал писать слишком поздно).

Так появился роман из морской жизни, созданный под влиянием Новикова-Прибоя, страниц десять, написанных кровью сердца («Прекрасный роман, сынок, одно лишь замечание: у тебя адмирал ест мороженое в метро, но разве наш советский адмирал станет это делать?»).

Но романы пишутся долго, они ведь должны быть толстыми, а славы хотелось сразу же, одним махом: пришлось наполнить тетрадку стихами, нарисовать иллюстрации (тут помогал дружок) и отправить в «Пионерскую правду», регулярно открывавшую гениев. Ответ как кулак в нос: «Печатать стихи в газете тебе еще рано. Учись писать правильно. Слова «светит» нет. Присылай стихи на консультацию…».

Вместе с мамой делали бусы: залезали в прозрачные стекляшки кисточками с краской, мазали почище Кандинского, потом нанизывали стекляшки на толстую нитку, — артель была довольна, бусы, как ни странно, шли нарасхват.

Отец в то время ловил диверсантов на разных фронтах, один раз приехал в Москву в белом коротком полушубке, на фронте забурел, сморкался прямо на тротуар, зажав пальцем одну ноздрю, я впился в его трофейный «вальтер» и забыл обо всем на свете.

Страшные дни в пионерлагере под Голицыном: нелегкие соприкосновения с деревянной уборной, утопавшей в грязи, унизительное сидение над черными дырами, куда старшеклассники грозили сбросить, нелегкое привыкание городского мальчика к орлиной позе — зачатки ненависти к пионерлагерям, общественным клозетам и прочим формам коллективизма.

В 1944 году после захвата Львова отца поставили заместителем начальника «Смерша» Прикарпатского округа, мы переселились из Москвы в типично западный и очень уютный город, где стояли добротные дома и особняки с палисадниками. Город утопал в зелени, весной полыхали белыми гроздьями каштаны на Гвардейской, там недалеко от Стрыйского парка мы и устроились.

Школа с недалекими, но милыми учителями, день Победы и радостные люди, палившие в небо из автоматов и пистолетов, внезапная смерть мамы, завывавшая собачонка Ролька (ее потом искусал дог), запах свечей в часовне Лычаковского кладбища, переезд в грациозный особняк с часовым у входа, недосягаемая блондинка Оля в бантиках, с которой все же однажды прошел под руку по Академической, обсаженной тополями, за толстушкой Инной ухаживал а-ля маркиз де Сад: стрелял в нее солью из духового ружья, целясь чуть пониже спины, однажды попал и убил роман.

Уроки музыки, потные руки, становившиеся еще горячее и мокрее, если об этом думать, проклятый Черни-мучитель, как я ненавидел его этюды!

Пятно животного хохота: школьный карнавал, когда в танце краковяк лопнула бечевка в огромных шароварах запорожского казака и бедный мальчик, путаясь и потея, с трудом добрался до сортира и там часа два продевал булавкой новую веревку.

Пятно политического негодования: убийство бандеровцами униатского священника Костельника прямо у рынка, а затем и писателя Ярослава Галана, борца с иезуитами.

Пятно нежности: до смерти желанная учительница физкультуры; грубое пятнище: бритый наголо географ в галифе, потешавший весь класс матом, пятно — занудство: преподавательница украинского в оспинках, научившая декламировать стих о Сталине знаменитого Павло Тычины: «Людина стоiть в зореноснiм Кремлi, людина у сiрiй вiйсковiй шинелi», — выступал на всех концертах самодеятельности.

В 1949 году отца перебросили в Куйбышев, школьный драмкружок, репертуар от Сатина и Протасова, через Астрова к современным американским полковникам — исчадиям ада, платонический роман с девушкой из соседней школы, работа над собой во имя великого будущего, с выписками афоризмов в толстые тетради (на случай выступлений с трибуны ООН), неудачное обучение плаванию в Волге одноклассника и гения шахмат Льва Полугаевского, который чуть не утонул и очень после этого на меня разозлился.

А еще я ловил в озерах карасей бреднем, запер случайно в квартире опаздывавшего на поезд друга отца, за что получил от папы по морде (в первый раз, второй — уже в Москве, когда затанцевал его партнершу), собирал на квартире компании, пел с придыханием «Очи черные» под собственноручный аккомпанемент (считал себя обладателем неплохого альта, но, наблюдая за кислыми физиономиями слушателей, вскоре засомневался), а еще выиграли мы первенство города по волейболу среди школ, а еще был выпускной вечер с вручением золотой медали, вроде бы дававшей право распахивать ногою двери во все вузы без экзаменов, а еще — ночные гуляния у Волги, тогда еще нормально-широкой, а не огромной лужи, изуродованной водохранилищами, а еще, а еще…