облик подхалюзный, воровской. А как истаял змиев зрак, суд в сердце моем присудил

— идти, следа не теряя, за торгашом бисера песенного, самому поле его обозреть; если

Бог благословит, то о язвах его и скверностях порадеть.

❖♦>❖

Так и сталося. Налаял мне Есенин, что в Москве он княжит, что пир у него

беспереводный и что мне в Москву ехать надо.

Чугунка — переправа не паромная, не лодейная, схвачен человек железом и влачит

человека железная сила по 600 верст за ночь. Путина от Питера до Москвы — ночная,

пьяная, лакал Есенин винища до рассветок, бутылок около него за ночь накопилось,

битых стаканов, объедков мясных и всякого утробного смрада - помойной яме на

зависть. Проезжающих Есенин материл, грозил Гепеу, а одному старику, уветливому,

благому, из стакана в бороду плеснул; дескать, он, Есенин, знаменитее всех в России,

потому может дрызгать, лаять и материть всякого.

Первая мука минула.

Се вторая мука. В дрожках извозчичьих Есенин по Москве ехал стоймя, за меня

сидячего одной рукой держась, а другой шляпой проходящим махал и всякие срамные

слова орал, покуль не подъехали мы к огромадному дому с вырванными с петель

деревянными воротами.

На седьмом этаже есенинский рай: темный нужник с грудами битых винных

бутылок, с духом вертепным по боковым покоям.

Встретили нас в нужнике девки, штук пять или шесть, без лика женского,

бессовестные. Одна в розовых чулках и в зеленом шелковом платье. Есенинской

44

насадкой оказалась. В ее комнате страх меня объял от публичной кровати, от

резинового круга под кроватью, от развешанных на окне рыбьих чехольчиков, что за

ночь накопились и годными на следующую оказались.

Зеленая девка стала нас угощать, меня кофеем с колбасой, а Есенина — мадерой.

С дальнейшей путины до переполоха спится крепко. Прикурнул и я, грешный, где-

то в углу, за ширмами. И снилась мне колокольная смерть. Будто кто-то злющий и

головастый чугунным пестом в колокол ухнул (а колокол такой распрекрасный,

валдайского литья, одушевленного). Рыкнул колокол от песта, аки лев, край от него в

бездну низвергся, и грохот медный всю вселенную всколыхнул.

Вскочил я с постели, в костях моих трус и в ушах рык львиный, под потолком лампа

горит полуночным усталым светом, и не колокол громом истекает, а у девок в номерах

лютая драка, караул, матерщина и храп. Это мой песенный братец над своей половиной

раскуражился. Треснул зеркало об пол, и сам голый, окровавленный по коридору

бегает, в руках по бутылке. А половина его в разодранной и залитой кровью сорочке в

черном окне повисла, стекла кулаками бьет и караул ревет. Взяла меня оторопь, за

окном еще 6 этажей, низринется девка, одним вонючим гробом на земле станет

больше...

Подоспел мужчина, костистый и огромный, как и Есенин, в чем мать родила, с

револьвером в руке. Девку с подоконника за волосы стащил, ударил об пол, а по

Есенину в коридоре стрелять начал. Сия моя третья мука.

«Стойло Пегаса» унавожено изрядно. Дух на этом новом Олимпе воистину конский,

и заместо «Отче Наш» — «Копытами в небо» песня ржется. В «Стойле» два круга,

верхний и нижний. В верхнем — стойка с бутылками, со снедью лошадиной: горошек

зеленый, мятные катышки, лук стриженый и всё, что пьяной бутылке и человеческому

сраму не претит.

На дощатом помосте будка собачья с лаем, писком и верезгом -фортепьяно. По

бокам зеркала - мутные лужи, где кишат и полощутся рожи, плеши, носы и загривки —

нечеловечье всё, лошадиным паром и мылом сытое.

С полуночи полнится верхнее стойло копытной нечистой силой. Гниющие девки с

бульваров и при них кавалеры от 13-ти лет и до проседи песьей. Старухи с внучатами,

гимназисты с рара *. Червонец за внучку, за мальчика два.

В кругу преисподнем, где конские ядра и с мясом прилавки (грудинка девичья,

мальчонков филей), где череп ослиный на шее крахмальной — владыка подпольный

законы блюдет, как сифилис старый за персики выдать, за розовый куст — гробовую

труху, там бедный Есенин гнусавит стихами, рязанское злато за гной продает.

<1924>

44

Музыка, не вызывающая видений или не порождающая хотя бы образов, не есть

истинная музыка. Лично для меня музыка — видение, настолько зримое, что просто

боишься какого-то сдвига в себе, чтобы самому не стать видением.

<1924>

45

Чувствую, что я, как баржа пшеничная, нагружен народным словесным бисером. И

тяжело мне подчас, распирает певческий груз мои обочины, и плыву я, как баржа по

русскому Ефрату - Волге в море Хвалынское, в персидское царство, в бирюзовый

камень. Судьба моя — стать столпом в храме Бога моего и уже не выйти из него, пока

не исполнится всё.

Май 1924 Ленинград

46

45

Бедные критики, решающие, что моя география — «граммофон из города»,

почерпнутая из учебников и словарей, тем самым обнаруживают свою полную

оторванность от жизни слова.

ее

* рар£ — папа (фр.).

Лучше телят пасти, чем сидеть в канцеляриях, плевать чернилами и рассыпаться

цифирной трухой. Под одним выпросить, под другим - съесть, что подали из первого,

менее унизительно и вовсе не обидно. Чернильная слюна обиднее.

Июнь 1924

48

Кто Фета не чувствует да не любит, тот не поэт.

1924 или 1925

49

Слушал Россию, какой она была 60 лет тому назад, и про царя и про царицу слышал

слова, каких ни в какой истории не пишут, про Достоевского и про Толстого - кровные

повести, каких никто не слышал... удары Царя-колокола в грядущем... парастас о

России патриархальной к золотому новоселью, к новым крестинам...

В углу горницы кони каким-то яхонтовым, вещим светом зарились, и трепыхала

большая серебряная лампада перед образом Богородицы.

20 марта 1925

50

«Столп и утверждение Истины» П. Флоренского - дивная, потрясающая книга.

Никогда в жизни не читал более близкого моему сердцу писания! Читая ее, я очищаюсь

от грехов моих.

<1925>

51

Вот уж кого я не люблю из прозаиков, так это Вересаева. А 1а Ка-рабчевский в

литературе, «без божества, без вдохновенья, без звуков сладких и молитв».

Был у меня Львов-Рогачевский... такая серость, такая скудость — дышать около

человека нечем.

<1925>

53

Был с П. А. Мансуровым у Кузмина и вновь учуял, что он поэт-кувшинка и весь на

виду и корни у него в поддонном море, глубоко, глубоко.

<1925>

54

Не в чулке ли нянином Пушкин Обрел певучий Кавказ?!

Вот подлинно поэтическая капля, хотя и беззаконная.

Стихи Рождественского гладки, все словесные части их как бы размерены

циркулем, в них вся сила души мастера ушла в проведение линии.

Не радостно писать такие рабские стихи.

Июль 1925

55

Когда я начинаю говорить с Ахматовой, она начинает волноваться, кричать высоким

фальцетом, чувствуя, что я попадаю в самую точку, понимая как никто всю ее

женственность.

1925 или 1926

56

Пошел в «Круг» спросить у Вронского, будет ли издана моя книга «Львиный хлеб»?

Вронский съежился, хитро прибеднился:

46

— Да, знаете, говорит, человек-то вы совсем другой...

— Совсем другой, отвечаю, но на что же вам одинаковых-то че-ловеков? Ведь вы не

рыжих в цирк набираете, а имеете дело с русскими писателями, которые, в том числе и

я, до сих пор даже и за хорошие деньги в цирке не ломались.

Ответ Вронского:

- А нам нужны такие писатели, которые бы и в цирке ломались и притом

совершенно даром.

1925 или 1926

57

Накануне введения 40-градусной Арский Павел при встрече со мной сказал: «Твои

стихи ликёр, а нам нужна русская горькая да селедка!»