была бы как можно потоньше.

Мое человечество

крутит баранку такси

с возвышенным видом

всезнающего снисхожденья,

и, булькнув свистулькой,

как долго его ни проси,

342

само у себя

отнимает права на вожденье.

Мое человечество —

это прохожий любой.

Мое человечество строит, слесарит,

рыбачит,

и в темном углу

с оттопыренной нижней губой

мое человечество,

кем-то обижено, плачет.

И я человек,и ты человек, и он человек,

а мы обижаем друг друга,

· как самонаказываемся,

стараемся взять

друг над другом отчаянно верх,

но если берем,

то внизу незаметно оказываемся.

Мое человечество,

что мы так часто грубим?

Нам нет извиненья, когда мы грубим,

лишь отругиваясь,

ведь грубость потом,

как болезнь, переходит к другим,

и снова от них возвращается к нам

наша грубость.

Грубит продавщица и официантка грубит.

Кассирша на жалобной книге

седалищем расположилась,

но эта их грубость —

лишь голос их тайных обид

на грубость чужую,

которая в них отложилась.

Мое человечество,

будем друг к другу нежней.

Давайте-ка вдруг удивимся

по-детски в тол чище,

как сыплется солнце

с поющих о жизни ножей,

когда на педаль

нажимает, как Рихтер, точильщик.

Мое человечество, ·

нет не виновных ни в чем.

343

Мы все виноваты,

когда мы резки, торопливы,

и если в толпе

мы кого-то толкаем плечом,

то все человечество

можем столкнуть, как с обрыва.

Мое человечество — это любое окно.

Мое человечество —

это собака любая,

и пусть я живу,

сколько будет мне

жизнью дано,

но пусть я живу,

за него каждый день погибая.

Мое человечество

спит у "меня на руке.

Его голова у меня на груди улегается,

и я, прижимаясь

к его беззащитной щеке,

щекой ощущаю —

оно в темноте улыбается,,,

5

В тайге над Кунермой —

лежачие р ж а в ы е камни,

На камни срываются

пота рабочего капли,

и вмиг исчезают они,

зашипев кипятком,

угрюмо засасываемые мхом.

В глазах рябит от грохота, просверка,

Груздями раздавленными

землю вымостив,

в стонах деревьев

рождается просека —

пространство,

вырванное у непроходимости.

Не обижайтесь, березки и сосенки,

и не оплакивайте г^бя,

Преодоленье пространства

собственного

— это России судьба.

344

Есть ярое что-то

от русской старинной артели

л ребятах, которые бамовским потом

насквозь пропотели.

На них — ни лаптей,

ни посконных рубах,

ни креста на гайтане,

Но д а ж е бульдозер японский

рокочет «Дубинушку» втайне.

Во что же вы верите,

если не верите в бога?

Работа любаябез веры во что-то убога.

Опасней безверья — подложная л о ж н а я вера.

Но в чем заключается

л ж и или истины мера?

Мне бывший солдат

отвечает с наигранным видом

пужливым:

«Я с детства застенчив,

а вы — слишком быстрый —

все сразу скажи вам...»

Насмешливо щурится

бывший инспектор ГАИ:

«В права...

Но когда не чужие права, а мои...»

«В чо верю? —

зимипский чалдон размышляет,

вздыхая,

— В людей...

Р а з в е это, по-вашему, вера плохая?»

Д в а брата из Вологды

в голос один пробасили:

«В Россию».

И буркнул верзила из Шуи,

ногою сгребая еловые шишки:

«В хорошие книжки,

да только они не в излишке...»

И так повариха с к а з а л а,

мешая половником гречку:

«В нечто...»

А самый старший в бригаде —

тридцатилетний Кондрашин

345

вопросом по поводу веры

нисколечко не ошарашен,

Он и кайлил, и лопатил,

он и таскал треногу:

«Не верю ни в бога, ни в черта:

верю — в дорогу!»

Кругом — Куликовское поле

поваленных сосен и лиственниц.

Медведь из малинника

пятится задом, облизываясь.

Одна ягодиночка

в шерсти дремучей запуталась,

как будто забылась,

как будто о чем-то задумалась.

И, может, ей хочется спрыгнуть

с дразнинкой таежной дикой

в рабочую рыжую каску,

наполненную голубикой.

Встает с перекура Кондрашин,

в каску ладонью ныряет

и полную горсть голубики

в улыбку свою швыряет,

Кондрашин ведет бульдозер,

смеясь голубыми зубами.

Улыбку лежачие камни

встречают гранитными лбами.

И цедит сквозь зубы Кондрашин

при каждом таком натыканьи:

«Нам бурелом не страшен.

Загвоздка — лежачие камни.

Не надо излишней тревоги,

а надо в обход, не озлобясь.

Всегда против новой дороги —

замшелая твердолобость.

Об эти лежачие камни

глупо с размаху сломаться.

Умней идти не рывками —

бочком обойти, как по маслу.

И надо вернуться после,

раз поперек попались,

и вывернуть их из псчвы,

в которой они окопались.

346

Недопустимы вздохи,

непозволительны охи.

Всегда против духа эпохи —

лежачие камни эпохи».

И с бамовских грозно скрежещущих просек,

с этих камней и пней

я вижу эпоху, которая д а ж е не просит —·

требует слова о ней.

6

Когда распадается

чувство действительности,

к а к будто действительности — никакой,

то страшно хочется лечь и вытянуться,

не шевеля ни ногой, ни рукой.

«Ногой шевелить?

Еще можно во что-нибудь вляпаться...

Рукой шевелить? Не оттяпали бы руки...»

Таков шепоток человеческой

внутренней слабости

и подлые внешние шепотки.

И так лежит человек, не шевелится,

хотя он при этом весьма шевелится:

на службу ходит и в тирах целится,

на выпивончиках веселится.

Но это его движение ложно:

все это л е ж а, л е ж а, л е ж а.

Просторна планета, но тесно на ней

от бодро ходячих лежачих камней.

Пыхтит история, их раскачивая,

а потом огибает — они не в счет,

Под лежачих людей, под идеи лежачие

история не течет.

От Родины так далеки, как пришельцы,

собственные замшельцы.

Они, залежавшиеся, истертые,

торчат, застряв посреди быстрины,

но когда исчезает чувство истории,

исчезает чувство страны.

А страна существует, ж и в а я, а не л е ж а ч а я,

хотя и с грузом лежачих камней,

своим движением нас лишающая

347

права быть неподвижными в ней.

А страна существует, особенная, великая,

со свистом ракетным и «Цоб-цобе!».

И пусть ей подсказывают, шипя и мурлыкая,

она разберется сама в себе.

Страна без подсказки когда-то попрала

лежачий валун крепостного права,

сама отшвырнула без просьб и поклона

лежачий камень царского трона.

И с шара земного,

покрытого черной золою дымящей,

столкнула фашизм, будто камень давящий,

и вырвала собственными руками

стольких трагедий лежачий камень.

Стоят за спиной Кондрашина

призраки над скреперами:

«Мы начали БАМ в тридцатых.

Мы строили здесь, умирали.

Но здесь начинал, на БАМе, '

ночами, когда ни зги,

молоденький Вася Ажаев

роман «Далеко от Москвы»,

Верили мы упрямо в Родину и народ

и, вывернув рельсы БАМа,

их отправляли на фронт.

Кожу с ладоней кровью

приклеивал к рельсам мороз,

как будто бы письма фронту

о том, что мы с фронтом не врозь.

Имя Родины свято. Да не забудется вам,

что воевал когда-то

под Сталинградом БАМ».

И надо держаться, чего бы нам это ни стоило,

а не идти, обезверясь, ко дну.

Л и ш ь тот, в ком нету чувства истории,