как тяжко, огромно,

сопя,

разворачивается «Аврора»,

как прут на Зимний орущие тысячи...

Глядит пирамида

все так же скептически:

«Я вижу:

мерцают в струенье дождя

штыки - с холодной непримиримостью,

но справедливость, к власти придя,

становится несправедливостью.

Людей существо - оно таково...

Кто-то из древних молвил:

чтобы понять человека,

его

надо представить мертвым.

Тут возразить нельзя ничего.

Согласна, но лишь отчасти.

Чтобы понять человека,

его

надо представить у власти».

Но Братская ГЭС

в свечении брызг

грохочет потоком вспененным:

«А ты в историю снова всмотрись.

Тебе я отвечу Лениным!»

ИДУТ ХОДОКИ К ЛЕНИНУ

Проселками

и селеньями

с горестями,

боленьями

идут

ходоки

к Ленину,

идут ходоки к Ленину.

Метели вокруг свищут.

Голодные волки рыщут.

Но правду крестьяне ищут,

столетьями

правду ищут.

Столькие их поколения,

емелек и стенек видевшие,

шли,

как они,

к Ленину,

но не дошли,

не выдюжили.

Идут ходоки,

зальделые,

все, что наказано, шепчут.

Шаг

за себя делают.

Шаг -

за всех недошедших.

А где-то в Москве

Ленин,

пришедший с разинской Волги,

на телеграфной ленте

их видит

сквозь все сводки.

Он видит:

лица опухли.

Он слышит хрипучий кашель.

Он знает:

просят обувки

несуществующей каши.

Воет метель,

завывает.

Мороз ходоков

корежит,

и Ленин

себя забывает -

о них

он забыть

не может.

Он знает,

что все идеи -

только пустые «измы»,

если забыты на деле

русские слезные избы.

...Кони по ленте скачут.

Дети и женщины плачут.

Хлеб

кулаки

прячут.

Тиф и холера маячат.

И, ветром ревущим

накрениваемые,

по снегу,

строги и суровы,

идут ходоки

к Ленину,

похожие на сугробы.

Идут

ходоки

полями,

идут

ходоки

лесами,

Ленин -

он и Ульянов,

и Ленин -

они сами.

И сквозь огни,

созвездья,

выстрелы,

крики,

моленья,

невидимый,

с ними вместе

идет к Ленину

Ленин...

А ночью ему не спится

под штопаным одеялом.

Метель ворожит:

«Не сбыться

великим твоим идеалам!»

Как заговор,

вьется поземка.

В небе

за облака

месяц,

как беспризорник,

прячется

от ЧК.

«Не сбыться! -

скрежещет разруха. -

Я все проглочу бесследно!»

«Не сбыться! -

как старая шлюха,

неправда гнусит. -

Я бессмертна!»

«В грязь!» -

оскалился голод.

«В грязь!» -

визжат спекулянты.

«В грязь!» -

деникинцев гогот.

«В грязь!» -

шепоток Антанты.

Липкие,

подлые,

хитрые,

всякая разная мразь

ржут,

верещат,

хихикают:

«В грязь!

В грязь!

В грязь!»

Метель панихиду выводит,

но вновь - над матерью-Волгой

идет он

просто Володей

и дышит простором,

волей.

С болью невыразимой

волны взметаются,

брызжут.

В них,

как в душе России,

Стенькины струги брезжут.

Волга дышит смолисто,

Волга ему протяжно:

«Что,

гимназист из Симбирска,

тяжко быть Лениным,

тяжко?!»

Не спится ему,

не спится.

но сквозь разруху, метели

он видит живые лица,

словно лицо идеи.

И за советом к селеньям,

к горестям

и боленьям

идет

ходоком

Ленин,

идет

ходоком

Ленин...

* * *

«Да, благороден,

да, озарен, -

в ответ пирамида устало, -

но зря на людей надеется он.

Я,

например,

перестала.

Жалко мне Ленина:

идеалист.

Цинизм

уютней.

Цинизм

не обманывает. .»

А Братская ГЭС:

«Ты вокруг оглядись:

нет,

он обманывает,

он обламывает.

Я

не за сладенько робких маниловых

в их благодушной детскости.

Я

за воинственных,

а не молитвенных

идеалистов действия!

За тех,

кто мир переделывать взялся,

за тех,

кто из лжи и невежества

все человечество

за волосы

тащит,

пусть даже невежливо.

Оно упирается,

оно недовольно,

не понимая сразу того,

что иногда ему делают больно

только затем,

чтоб спасти его...»

Но пирамида остроугольно

смотрит:

«Ну что же, нас время рассудит.

Что, если только и будет больно,

ну, а спасенья не будет?

И в чем спасенье?

Кому это нужно -

свобода,

равенство,

братство всемирное?

Прости,

повторяюсь я несколько нудно,

но люди -

рабы.

Это азбучно, милая...»

Но Братская ГЭС восстает против рабского.

Волны ее гудят, не сдаются:

«Я знаю и помню

другую азбуку -

азбуку революции!»

АЗБУКА РЕВОЛЮЦИИ

Гремит

«Авроры» эхо,

пророчествуя нациям.

Учительница Элькина

на фронте

в девятнадцатом.

Ах, ей бы Блока,

Брюсова,

а у нее винтовка.

Ах, ей бы косы русые,

да целиться неловко.

Вот отошли кадеты.

Свободный час имеется,

и на траве, как дети,

сидят красноармейцы.

Голодные, заросшие,

больные да израненные,

такие все хорошие,

такие все неграмотные.

Учительница Элькина

раскрывает азбуку.

Повторяет медленно,

повторяет ласково.

Слог

выводит

каждый,

ну, а хлопцам странно:

«Маша

ела

кашу.

Маша

мыла

раму».

Напрягают разумы

с усильями напрасными

эти Стеньки Разины

со звездочками красными.

Учительница, кашляя,

вновь долбит упрямо:

«Маша

ела

кашу.

Маша

мыла

раму».

Но, словно маясь грыжей

от этой кутерьмы,

винтовкой стукнул

рыжий

из-под Костромы:

«Чего ты нас мучишь?

Чему ты нас учишь?

Какая Маша!

Что за каша!»

Учительница Элькина

после этой речи

чуть не плачет. .

Меленько

вздрагивают плечи.

А рыжий

огорчительно,

как сестренке,

с жалостью:

«Товарищ учителка,

зря ты обижаешься!

Выдай нам,

глазастая,

такое изречение,

чтоб схватило зб сердце, -

и пойдет учение...»

Трудно это выполнить,

но, каноны сламывая,

из нее

выплыло

самое-самое,

как зов борьбы,

врезаясь в умы:

«Мы не рабы...

Рабы не мы...»

И повторяли,

впитывая

в себя до конца,

и тот,

из Питера,

и тот,

из Ельца,

и тот,

из Барабы,

и тот,

из Костромы:

«Мы не рабы...

Рабы не мы...»

...Какое утро чистое!

Как дышит степь цветами!

Ты что ползешь,

учительница,

с напрасными бинтами?

Ах, как ромашкам бредится -

понять бы их,

понять!

Ах, как березкам брезжится -

обнять бы их,

обнять!

Ах, как ручьям клокочется -

припасть бы к ним,

припасть!

Ах, до чего не хочется,

не хочется

пропасть!

Но ржут гнедые,

чалые...

Взмывают стрепета,

задев крылом

печальные,

пустые стремена.

Вокруг ребята ранние

порубаны,

постреляны...

А ты все ищешь раненых,

учительница Элькина?

Лежат,

убитые,

среди

чебреца

и тот,

из Питера,

и тот,

из Ельца,

и тот,

из Барабы...

А тот, из Костромы,

еще живой как будто,