Из-за кругов небес незримых

Дракон явил свое чело, —

И мглою бед неотразимых

Грядущий день заволокло.

Такие стихи («Дракон», 1900), наполненные ужасом и внутренним смятением, в

то же время как бы должны подтверждать общую реакционно-утопическую

историческую концепцию Соловьева, ставшую особо агрессивной именно в

конце жизни автора. По отношению к «Востоку» (Китай) и «Западу»

(кайзеровская Германия) тут уже не предлагается «синтез». Напротив, Соловьев

открыто стоит на стороне Запада и проповедует смертельную и окончательную

войну, в которой «крест и меч — одно». Прямо повернутая на современность,

реакционная концепция Соловьева оказывается прославлением

империалистических войн.

Иначе обстоит дело в стихах, где Соловьев пытается создать обобщающие,

идеальные образы человеческой любви, выводящей из общих противоречий

истории и коллизий индивидуального человеческого сознания, — здесь

концепция «синтеза» выражается наиболее откровенно. Стихи такого рода с

наибольшим напряжением Соловьев точно так же создает в конце жизни, в те

годы, когда Блок уже начинает свою художественную деятельность. Создается

впечатление, что в таких вещах, как «Das ewig Weibliche» («Вечно

женственное», 1898), «Нильская дельта» (1898) и поэма «Три свидания» (1898),

Соловьев не только подводит итоги своей поэтической деятельности, но и

пытается отстаивать и наиболее ясно высказать, не опасаясь духовной цензуры,

основные идеи своей метафизики. В непосредственно поэтическом плане в этих

вещах Соловьев, опираясь на свою метафизику, пытается решить одну из

важных для поэзии 80-х и 90-х годов коллизий (особенно ясно она проявилась в

лирике Фета, столь важной для Соловьева-поэта). Речь идет здесь о

неопределенности человеческого образа, в стихе Фета тонущего в потоке

перемежающихся и соотносимых друг с другом движений «природы» и

«души». Соловьев пытается преодолеть эту внутреннюю противоречивость

поэзии Фета и создать ясный, четкий, «цельный» человеческий образ в стихе.

Странной, на первый взгляд, кажется сама близость философа-богослова

Соловьева к атеисту Фету; в одном из многочисленных стихотворений,

обращенных к покойному уже тогда Фету («Песня моря», 1898, ср. «Памяти

А. А. Фета», 1897), Соловьев пытается духовную драму Фета объяснить

атеизмом — «чужое, далекое, мертвое горе». На деле — для Соловьева,

стремящегося и в своей метафизике найти «интеграцию» личности,

восстановление ее цельности, нет ничего странного в попытках ассимиляции и

переработки художественной системы Фета.

Однако внутреннее омертвение присуще и этим завершающим попыткам

Соловьева оправдать метафизику посредством лирического человеческого

образа. Идеальный женский образ, противостоящий разрушительным

тенденциям времени и обычной человеческой жизни, Соловьев пытается

обосновать «исторически»: в «Нильской дельте» Соловьев «новый»,

христианский идеал человеческой цельности противопоставляет обобщенному

образу древнего Египта, созданному, как это и естественно для богослова, в

виде женского египетского божества Изиды; аналогично тому в стихотворении

«Das ewig Weibliche» конструируется образ Эллады в виде богини Афродиты,

которая должна уступить свое место новой, христианской богине, несущей с

собой более высокое совершенство. Даже в форме противопоставления все это,

конечно, неприемлемо для догматической церковности. Соловьев, однако, не

ограничивается противопоставлением, но пытается слить эти образы в

«синтезе»; к морским чертям, сопровождающим Афродиту, автор стихотворения

обращается так:

Лучше вы сами послушайтесь слова, —

Доброе слово для вас я припас:

Божьей скотинкою сделаться снова,

Милые черти, зависит от вас.

Выходит, что Соловьев обращает в христианскую веру чертей. Ясно, что таким

путем созданный образ идеального совершенства отдает уже просто безумием и

никакого подлинного лирического волнения вызвать не в состоянии37.

Значение соловьевских поисков состоит вовсе не в том, что Соловьеву

удается создание положительных, идеальных человеческих образов в его

лирическом искусстве (и еще меньшее обоснование находит себе его

метафизика на таких путях). Но безумная прямолинейность Соловьева имеет

известное негативное значение в общем процессе развития русской поэзии

90-х годов: Соловьев попадает в самое больное место поэзии Фета, обнажает

невозможность плодотворного дальнейшего развития поэтической «диалектики

души» без сколько-нибудь проясненного, сколько-нибудь отграниченного от

«природного» потока человеческого образа. Этот образ не может

обосновываться на метафизических конструкциях, идеалистических схемах. У

самого Фета были попытки, в подражание Тютчеву, строить философский стих

с «подключением» обычных фетовских природных образов. Соловьев-поэт, не

преодолевая Фета, фактически примыкает к этой, самой слабой и

подражательной, линии фетовской поэзии.

В обобщающих произведениях последних лет деятельности Соловьева

отчетливо проступает также стремление преодолеть Фета и по другой линии —

создать определенное, ясное, внутренне закономерное поэтическое целое, не

сводящееся к рассыпанным, принципиально противоречивым поэтическим

ходам. Такой тенденцией к обобщенному, четкому лирическому построению

целого продиктовано, по-видимому, создание поэмы «Три свидания». Но

одновременно и здесь явно стремление к новому и более вызывающе ясному

изложению метафизической системы Соловьева; построенный на

метафизических основах образ и здесь рушится, в сюжет и характер проникает

болезненность. В поэме много лирически сильных строк, строф и отдельных

кусков; ее общая идея — утверждение «синтетической» любви как выхода из

всех противоречий жизни, как универсальной, всеохватывающей гармонии:

37 Финальные стихотворные попытки Соловьева лирически обосновать

свою метафизику обнаруживают также заимствования из того же,

упоминавшегося выше, источника: немецкой идеалистической философии.

Стихотворение «Das ewig Weibliche», если устранить некоторые подробности, в

основной своей философской конструкции необыкновенно напоминает пятый

из «Гимнов к ночи» Новалиса.

Все видел я, и все одно лишь было, —

Один лишь образ женской красоты…

Безмерное в его размер входило, —

Передо мной, во мне — одна лишь ты.

Предельную достоверность, жизненную убедительность происходящему и

одновременно доказательность метафизическому построению должен придать

личный душевный опыт автора, на котором основывается поэма. Произведение

явно биографично; обнажение личных переживаний должно служить идее и

утверждать жизненность человеческого образа. Можно сказать так, что тут на

карту поставлено все. Однако сюжет «Трех свиданий» до такой степени

редкостно индивидуален, до такой степени лишен всеобщности, что получается

в итоге лирическое повествование о болезненно искривленной душе, о случае

маниакальном, но отнюдь не жизненном. Прозаически-достоверный, почти

бытовой тон рассказывания до такой степени не вяжется с тем, о чем

рассказывается, что Соловьев, как человек несомненно художественно чуткий,

вынужден моментами разряжать этот непримиримый контраст иронией:

Дух бодр! Но все ж не ел я двое суток,

И начинал тускнеть мой высший взгляд.

Увы! Как ты ни будь душою чуток,

А голод ведь не тетка, говорят.

Эта ирония с несомненностью свидетельствует о том, что «синтез» не

состоялся, что искомая «целостная» личность не найдена. Ирония вообще

свойственна стилю Соловьева. В раннем творчестве она явно связана с