ответственно к тому, как, в каких связях находится дореволюционное

творчество поэта с его новыми, высшими достижениями. Возникает вопрос об

оценке значительнейшего явления предреволюционной культуры в эпоху

огромного исторического перелома. Но дело еще и в том, что претерпевает

серьезные изменения сам характер блоковского историзма. При этом

обнаруживаются новые противоречия. Они не случайны, как не случаен и тот

факт, что именно Блок оказался в состоянии не только принять революцию, но и

отобразить ее по-своему в искусстве. А тут уже речь идет о месте Блока в

границах советской культуры, о его творческой судьбе в новую эпоху. Есть

единая внутренняя логика в эволюции большого художника, и есть нечто

специфически новое, то, что появилось в творчестве Блока в революционную

эпоху и без этой эпохи немыслимо. В первые же месяцы после Октябрьского

переворота в творчестве Блока происходит коренной перелом в виде резкого

скачка, своего рода взрыва; едва ли можно думать, что во взрыве этом не

участвовал предшествующий комплекс блоковских духовных исканий. С этой

точки зрения весьма примечательны внутренние соотношения между первым

программным выступлением поэта после Октября, его статьей «Интеллигенция

и революция», заканчивавшейся в те же дни, когда начата была его великая

поэма, и «Двенадцатью». Но, в свою очередь, «Интеллигенция и революция» не

случайно включалась Блоком в его книгу публицистики «Россия и

интеллигенция» в качестве завершения и итога дореволюционных статей на

темы о «народе и интеллигенции». Итог не повторял предшествующее (хотя и

был внутренне с ним связан), но представлял собой новое качество; это новое

качество не случайно вызвало взрыв негодования в буржуазных литературно-

общественных кругах как раз в связи с ясно проступавшим одновременно

родством этого нового ряда мыслей со вскоре после статьи «Интеллигенция и

революция» появившейся поэмой «Двенадцать». Стоит сопоставить статью

«Интеллигенция и революция» (1918) хотя бы со статьей «Народ и

интеллигенция» (1908), как сразу же бросится в глаза резкое отличие: если в

дореволюционной статье основным для Блока было констатирование факта

трагического разлада между культурными слоями старого общества

(«интеллигенцией») и широкими народными массами, разлада, проистекающего

из особенностей исторического развития, из раздельного и неравномерного

движения того и другого слоя в истории, то в новой статье поразительнейшей

чертой является решительное утверждение творческого характера устремлений

народа на революционном этапе его развития.

Не рознь в развитии разных слоев общества и не разрушение старых форм

жизни характерны в первую очередь для новой, революционной исторической

ситуации, но именно творчество, — и само разрушение, даже стихийно

осуществляющееся, необходимо понять в связи с творческим началом

революции: «Что же вы думали? Что революция — идиллия? Что творчество

ничего не разрушает на своем пути? Что народ — паинька?» (VI, 16). Блок и

раньше не утверждал, что народ — «паинька». Силу ненависти, накопленную в

социальных низах, он никогда не склонен был недооценивать. Ново здесь то,

что решительно и безоговорочно в народной революции утверждается ее

творческое начало как пафос созидания новых форм жизни: «Что же задумано?

Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная,

скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и

прекрасной жизнью» (VI, 12). Блок и раньше искал духовную силу,

историческую жизнедеятельность именно в народе; в этом смысле

«Интеллигенция и революция» безусловно связана с прежним Блоком, особенно

же — с лирикой, с тем рядом стихов, где Блок искал народный характер.

Конечно, Блок и в дореволюционный период говорил о наличии огромной

потенциальной творческой энергии в народе, о наличии в нем «могучей силы и

воли», однако « творческое» в народе для тогдашнего Блока «не знает способа

применить себя» (IX, 276). Утверждая «могучую» творческую силу народа, сам

дореволюционный Блок не знает, как эта стихийная сила могла бы перейти к

историческому созиданию. Это связано с недостатками перспективных взглядов

Блока на историю. Поэтому, стремясь в лирике изобразить трудового человека,

человека массы, Блок видел его не прямо, непосредственно, но в особом

ракурсе, сквозь образ интеллигента (циклы «Заклятие огнем и мраком» и

«Кармен»). Поэтому ни в лирике, ни в публицистике дореволюционного Блока

не было и не могло быть столь законченного и целеустремленного

отождествления созидательного начала истории с народной революцией, как в

статье «Интеллигенция и революция». В движении самого Блока такая ясность

и последовательность утверждения созидательного, творческого смысла

революции представляет собой подготовленный всем его предшествующим

развитием скачок, мировоззренческий взрыв.

В свете этого взрыва более углубленным, прояснившимся и твердым и

вместе с тем чрезвычайно трагически противоречивым предстает историзм

Блока. Обращаясь к русской интеллигенции, Блок утверждает в более резкой и

исторически ясной форме единство общественного процесса и в связи с этим —

нравственную ответственность за прошлое: «… но ведь за прошлое — отвечаем

мы? Мы — звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? — Если этого

не чувствуют все, то это должны чувствовать “лучшие”» (VI, 15). С огромной

силой ответственности Блок осмысляет социальные аспекты русской истории в

связи с настоящим, особо подчеркивая духовные преимущества общественных

верхов в социальных противоречиях прошлого: «Почему валят столетние

парки? — Потому что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа

показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку —

образованностью» (VI, 15). Основной пафос блоковской статьи — пафос

трагических противоречий старой личности, могущих быть разрешенными в

революции. «Музыка революции» и должна разрешить эти противоречия. Тут

Блок глубоко историчен. С беспощадной ясностью обнажаются исторические

причины трагизма старого сознания.

Но здесь же обнаруживается и ограниченность блоковского историзма, еще

более, чем прежде, обострившаяся в революционную эпоху. Социальные

противоречия старой России объясняют сегодняшнюю драму образованной

части старых верхов. Но в эту своеобразную диалектику истории вовсе не

включается определенная часть старого общества. Буржуазные слои в

собственном смысле слова оказываются вне этого общего исторического

движения, они, по-видимому, представляют собой просто балласт истории, а не

реальный элемент ее движения. К «музыке истории» вообще какая-то часть

общества вовсе не имеет отношения: «Я обращаюсь ведь к “интеллигенции”, а

не к “буржуазии”. Той никакая музыка, кроме фортепьян, и не снилась. Для той

все очень просто: “в ближайшем будущем наша возьмет”, будет “порядок” и

все — по-старому» (VI, 17). Сила блоковской ненависти к буржуазным слоям

общества необычайно возросла именно в процессе развертывания революции, и

она обеспечивает беспощадную резкость художественного их изображения,

скажем, в «Двенадцати». Опирается она, эта ненависть, на выключение

буржуазии из истории. И тут-то одновременно в блоковской статье открываются

корни своеобразного историзма поэта. Прежние построения Блока о народе и

интеллигенции можно было в какой-то степени ассоциировать с идеями

позднего Достоевского и Ап. Григорьева. В революцию становится особенно

ясно, насколько близко подходит блоковское осмысление русской истории к