Трубецкой выбрал две прекрасные изящнейшие по конструкции. Похожие на игрушки испанские шпаги-рапиры,  которым отныне было суждено стать орудием его учительства. Еврейка, собрав отвергнутые даги и палаши, положив их на место, печально оперлась на прилавок, смотря на Трубецкого чёрными глубокими, как ночь хаоса, глазами.

- В Россию? – спросила она.

- Всё ты знаешь! – неприятно передёрнул плечами Трубецкой.

         Еврейка достала золотой кинжал, найденный Трубецким в дебрях Сибири, теперь за долги он принадлежал дяде прекрасной семитки. Яшмы, карбункул и смарагды рукоятки оружия играли в лучах ослепительного утреннего солнца всеми цветами поздней августовской поры.

- Возьмёшь? Я готова похитить его для тебя.

- Он мне больше не нужен.

- Ой ли?! Один случай знает, что нужно человеку.

         Забрав шпаги, Трубецкой повернулся к выходу. Еврейка удержала его за рукав сюртука.

- Между нами, евреями, и вами, русскими, существует глубочайшая духовная связь. Вы инертны, мы мобильны, вы просты, мы хитры, вы простодушны, мы лукавы, вы доверчивы, мы подозрительны, вы широки, мы скаредны, вы живёте единым роем, мы союзом индивидуальностей, ваша вера требует углубления и самобичевания, наша – действия, материально ощутимого поступка. Но как бы противоположны мы ни были. Знай, что если французы, немцы и американцы , смогут без нас, то вы, русские – никогда.

- Отчего же? – улыбнулся Трубецкой.

- Вы русские, и мы, евреи, близки по крови, мы в одном положении: имея восточную кровь, мы вынуждены действовать на ниве запада.

- Огромная часть России в Европе, и лишь Сибирь в Азии.

- Пока вы в России будете думать, что вы Европа – и вам следует жить по законам Запада, не пройти печалям вашей родины. Пусть не коснётся пустая обида души твоей, Европа едва начинается за Вислой.

- что мне до твоих мыслей?

- Они верны.

- К чему ты ведёшь?

- К тому, что люблю тебя.

- Ты безумная!

- Возможно. Иди и помни. Нет союза трагичнее, чем между еврейкой и русским, потому что крайне противоположна их природа, но дети их, заражённые кровью матери, становятся только евреями. И скоро всё больше таких евреев станет у руля России. Им будет не дорога судьба твоей родины, политика для них будет игрой. Пассивность русских отдаст им власть. Но как побеждают часто и наёмные полки, нередко игра их будет удачливой, и не всегда под властью новых вождей страдать будет твоя родина, хотя и холодны сердцем будут они к ней.

          Трубецкой вышел из лавки на брусчатую мостовую, подошёл к коляске. Морды гнедых лошадей смотрели на восток. Туда, поначалу в Германию, предстояло ехать ему. Мимо него, оживлённо разговаривая, прошли два молодых человека в модных белых сюртуках – Виктор Гюго и Оноре де Бальзак. Скоро, размахивая шляпами, их догнали Александр Дюма и Проспер Мариме. Все четверо остановились невдалеке, беседуя.

          Еврейка-цыганка, гремучий продукт восточной смеси, стояла на пороге лавки, продолжая говорить Трубецкому с горящими углями глаз:

- Я люблю тебя! И ты вернёшься ко мне. Я знаю твою судьбу.

- Человек сам твори т свою судьбу! – крикнул насмешливо Трубецкой с подножки коляски.

-  Свобода воли – обманка для дураков. Человек – заводная кукла, ведомая судьбой.

- какое самомненье! Ты знаешь судьбы?

- Я умна и знаю суть вещей, их энтилехею, а от неё легко вывести человеческие судьбы.

- Беги в лавку, девочка! не будем играть в царя Эдипа. Я не убью отца и не женюсь на матери.

- Ты русский и всегда останешься им везде, таща за собой в сердце кусок России. И если ты два раза предал, то это уже система, и всю жизнь ты будешь предателем, и если ты два раза уже поколебался, то колебаться и плыть по течению будешь всю жизнь.  Судьба для плывущих ещё определеннее борющихся, последние могут уклониться о курса, но не изменить его на обратный.

- Счастливо оставаться!

- Русский, русский! Каждый их вас на чужбине, рано или поздно возвращается в Россию, если не телом, то душой.

          По залитой солнцем мостовой коляска Трубецкого, шурша колёсами в августовских павших листьях, понеслась на восток, в Германию. в дверях лавки осталась в слезах любящая парижская полуеврейка-полуцыганка. В невдалеке тихо разговаривали четыре великих французских писателя, двое в белых сюртуках и двое в серых: Бальзак, Гюго, Дюма и Мариме.

                                                  *  *  *

          В последних числах 1833 года Трубецкой въехал  в тогда ещё небольшой портовый город на берегу Северного моря, который немцы называют Данцигом, а поляки – Гданьском или Гдыней. Здесь, в крохотной двухэтажной гостинице с видом на залив, по которому непрерывной чередой катились холодные барашки чёрных балтийских вод, где белые чайки, носившиеся в пустом туманном пространстве кричали ни о чём, словно сознавая , что они не вольные существа, а лишь живые автоматы, осуждённые на ежедневное поддержание никчёмного бытия великим трудом добываемого корма. На море было чудесно, белые птицы были красивы, осенний морской воздух свеж, а парусники на рейде смотрелись лебедями, заснувшими на закате дня.  Когда идёшь вдоль берега, шуршала под ногами галька, шуршала тем же шорохом, что и под стопами великанов мезозоя миллионы лет назад, раньше, и до них, и совершенно так же будет шуршать она под кем-то, чем-то, после нас, до конца света, тем же заведённым неуловимым, неподдающимся описанию законам аритмичного ритма. А на границе воды и суши пеня мешалась с красными и жёлтыми осенними листьями и двигалась по прибрежному песку то в океан, то на сушу, и каждое движение казалось последним.

          На втором этаже гостиницы в комнате с окнами, распахнутыми на залив, под шум моря, вопли чаек  звон корабельных склянок безнадежно умирал юноша.  Едва достигнув совершеннолетия, совсем недавно ему исполнился двадцать один год, юноша не успел ещё ощутить жизнь, ни вдохнуть в себя сладко-горький ветер страстей, ни коснуться рукавом душ человеческой дружбы, ни испить крепкую чашу предательства. Неосознанно, с широко открытыми на мир наивными красивыми синими глазами он только вошёл в действительность, чтобы взять свою долю наслаждений жизни и добра, не требуя, а робко прося крошечный кусочек поэзии от пирога правды, как неразумная коса смерти встала у изголовья его постели.  Теперь, подобно нге успевшему дозреть яблоку на хилом черенке, ему предстояло пасть в раннюю, не готовую воспринять почву, чтобы не дать всходов.

          Случаем оказавшись в соседней комнате гостиницы, Трубецкой всем сердцем проникся сочувствием к умиравшему юноше. Поведавший о больном гостиный слуга ввел Трубецкого в комнату скорби, и с той минуты, увидев ватное полотняное лицо в кайме чёрных густых волос, не знавший бритвы подбородок, а главные доверчивые глаза дитя, тот поклялся находиться рядом, ухаживать, подносить снадобья до последнего вздоха несчастного. Полторы недели был он у юноши, выходя лишь с тем, чтобы подкрепить силы пищей и размять затекшее тело прогулкой вдоль морского берега. Несчастный поведал Трубецкому свою жизнь.

          Родился он 5 февраля 1812 года, став третьим ребёнком в семье и первым сыном. Учился первоначально в коллеже в Эльзасе, потом в Бурбонском лицее. Отец его, обедневший барон-роялист, хотел отдать сына в пажи, но к ноябрю 1828 года не оказалось свободной вакансии, была одна, и ту Карл Х обещал герцогине Беррийской.  Мальчика отдали в Сен-Сирскую военную школу. Зачисление в списки школы состоялось 19 ноября 1829 года. Кончить курсы юному барону не удалось.  Он не пробыл в школе и года, когда произошла  июльская революция 1830. Зная, что ученики Сен-Сира до фанатизма преданы Карлу Х, часть их, объединившись в летучие конные отряды, самовольно участвовала в штурме июльских баррикад, - мальчик и был тем кадетом с залитым кровью лицом, которого еврейка-цыганка показывала Трубецкому из окна мансарды Сен-Дени, - руководство школы, чтобы избежать дальнейших столкновений с народом и сохранить жизнь и здоровье как своих воспитанников, так и тех, на кого они напали, 1 августа 1830 года отпустило учеников в 3-ёх недельный отпуск. Отказавшись служить Луи-Филиппу, этому площадно-демократическому памфлету на совершенство абсолютной монархии, бесплодной связи Орлеанского дома, юноша покидает Сен-Сирскую школу.  В течении нескольких недель юноша считается в числе партизанов, собравшихся в Ванде вокруг герцогини Беррийской.  Чуть позже он возвращается в родовое поместье Зульц в Эльзасе, к отцу.  В 1832 году умирает мать. У отца на руках остаётся семья в восемь челок: старшая дочь была замужем, но Июльская революция лишила её мужа средств к существованию, и отцу приходилось содержать её с мужем; у него же жила старшая сестра, вдова графа Бель-Иля, с пятью детьми.  Чтобы найти возможность хоть как-то жить, то есть по крайней мере, есть, пить, одеваться и иметь крышу над головой, юноша едет в Германию, а точнее в Пруссию, чтобы заручиться поддержкой родственников, осевших здесь во время эмиграции, вызванной сначала якобинской диктатурой, а потом, Первой Империей, а также получить поддержку прусского двора, может быть, и самого прусского короля, у которого французские эмигранты длительное время находились на военной службе.  Ожидая ответа на письмо, адресованное прусскому принцу Вильгельму, юноша остановился в гостинице Данцига. Осенний воздух немецкого приморья оказался для него губителен. Во время невинной прогулки вдоль побережья юноша простудился и слёг.  Простуда развилась в воспаление.  Через несколько дней врачи считали положение молодого человека безнадёжным.