— Ты тоже спала здесь? — спросила Габриэла Бруна.
— Да, но сходила домой, чтобы привести себя в порядок, — сказала Джесси Лоо. — Я не люблю принимать здесь душ. На нас глазеют мужчины.
— Ох уж эти мужики, — сказала Габриэла Бруна.
Они вышли в коридор и перебрались в кабинет Джесси Лоо. Тамошнее радио уже закончило с растяжками и ножницами. Теперь передавали комсомольские песни. В те победные времена, которые сегодня трудно себе представить, мы победили на всей планете, говорит Дондог. Лучезарный мир труда и братских коллективов раскинулся по всему земному шару, без исключений — или почти без. Сияло солнце, на умиротворенной земле люди помогали друг другу. Примерно в таких выражениях горланили наши комсомольцы. Сохраняя простоту солдатских маршей, мелодия черпала свое вдохновение в созвучиях, характерных для удмуртских и чувашских мелодий, полных ностальгии по степи, и в конечном счете сообщала не только энтузиазм, но и образы бескрайних просторов, колышимых ветром высоких, пышных трав. И тем самым это была опасная музыка, признает Дондог.
Даже вредная, говорит он. Поддавшись ощущению полноты, эпической необъятности, мы не отдавали себе отчета, что враги народа продолжают вести против нас коварную борьбу и что, несмотря на лагеря, которые мы повсюду учредили, контрреволюционеры всех мастей, включая тех, кто отдавал нам теперь приказы, снова собрались с силами и обладают отныне достаточным влиянием, чтобы разрушить то, что мы начали строить. Терции и уменьшенные квинты удмуртских каденций скрывали это. По крайней мере имея чуткое ухо, ты переставал слышать, насколько далеко те, кто нами руководил, отклонились от наших изначальных мечтаний, до какой степени они нас обманывали и плохо нами руководили. А руководили они нами хуже некуда, говорит Дондог. Они отреклись от любого уравнительного проекта и цеплялись за власть, руководствуясь единственно жалкой идеей править, чего бы это ни стоило, и дальше, говорит Дондог. Воинственный комсомольский хор с его заразительным романтизмом мешал нам разглядеть катастрофическое слабоумие наших вождей. Ибо мнимые вожаки, кормчие, уполномоченные революции тянули нас к варварству, к самому что ни на есть наихудшему, говорит Дондог. Они двигались в этом направлении, уже цинично убежденные, что рано или поздно надо будет восстановить гнусь и вновь насадить прежние мерзости, говорит Дондог.
Потом меняет тон. Извините, я вошел в раж, говорит он.
Джесси Лоо закрыла за собой дверь, подхватывает он.
Она убавила радио. От двух стоявших на радиаторе стаканов с чаем поднимался пар, а среди протоколов допросов и списков заключенных царствовала тарелка с печеньем. А еще, на столовском подносе, высилась пирамидка зеленых яблок немногим крупнее ореха. Кабинет Джесси Лоо не нарушал спартанское однообразие, соблюдавшееся в Отделе 44В независимо от этажа и ранга должностного лица: полицейско-чиновничья разверстка пространства, прогибающиеся под чекистскими архивами полки, добротное имущество, непременно, в первом попавшемся ящике, включающее пистолет, предназначенный для беспокойных операций — или, в том случае, когда тебя загнало в угол внутреннее расследование, для самоубийства. Однако же вследствие неуловимой вариации деталей складывалось впечатление, что этот кабинет не слишком соотносится с остальным зданием. Ты словно оказывался в промежуточной реальности. Вряд ли я смогу это толком объяснить, говорит Дондог. Складывалось впечатление, что ты проник в шлюз, который с одной стороны сообщался с заурядной, приписанной ко времени и месту реальностью, а с другой — с реальностью магической, в которой такие понятия, как пространство, прошлое, будущее, жизнь и смерть, теряли добрую часть своего значения.
Я плохо объясняю, говорит Дондог. Ничто в комнате, где работала Джесси Лоо, не отличалось от обычного административного офиса. Она даже не была украшена на какой-то особый манер, не было здесь и никакого шаманского инвентаря, ни плоского барабана, ни пояса с бубенчиками, ни венца из шкурок ласки. И тем не менее в то утро, едва оказавшись в кабинете Джесси Лоо, Габриэла Бруна поняла, что уже покинула первую, погруженную в реальность сферу мира и вступила во вторую, параллельную.
Она выглянула в окно.
Пейзаж оказался уже не тот, который она совсем недавно созерцала из соседнего кабинета. Он, конечно, на него походил, но только отчасти. Исчезли трамвайные пути вдоль Мурдры. По обе стороны ее черных вод высились опоры, ибо теперь отделы Революционной законности связывала подвесная дорога. Над рекой раскачивались кабинки, приближались, удалялись. Их было не слишком много, по большей части ржавых, поломанных и пустых. Наверху металлических конструкций скрипели шкивы. Небо было пасмурное, лучи солнца не проникали на правую часть картинки. Дорожки и тротуары не украшали ряды рябин. Трава была желтой. Среди шедших по берегу редких прохожих выделялся пастух, гнавший трех яков.
— Бруна, — сказала Джесси Лоо. — У меня для тебя сюрприз.
— А, — сказала Габриэла Бруна. — Хороший или плохой?
— Увидишь, — сказала Джесси Лоо. — Но сначала подкрепимся. Ты голодна?
— Да, — сказала Габриэла Бруна.
— Сначала позавтракаем, — сказала Джесси Лоо.
Они выпили чай, сгрызли черствое и прогорклое песочное печенье, кислые яблоки. Поделили пополам банку простокваши, которую Джесси Лоо купила у торговки перед автовокзалом, сравнили качество столовского кефира и молочных продуктов с улицы. Поболтали. Снаружи кабинки время от времени замирали над Мурдрой из-за перебоев мотора или проблем с перемоткой тросов.
Вслед за комсомольцами микрофоном завладела лирическая певица. Она вопрошала пролетающий высоко-высоко над головой клин диких гусей, жаловалась, что ничего не знает о своем возлюбленном, затем, после прогноза погоды (той ночью по берегам озера Хубсугул были отмечены заморозки), женский хор с нотками неподдельной искренности подтвердил нашу веру в будущее.
— Знаешь ли, — сказала Джесси Лоо. — Здесь революция провалилась. Чем дальше, тем все позорнее и ужаснее.
— Что все?.. — спросила Габриэла Бруна.
Джесси Лоо ответила жестом. Она одновременно показывала на Отдел Революционной законности, на окрестности, на весь город, на всю планету.
— Все это, — сказала она.
Габриэла Бруна молча кивнула. Она рассматривала компанию, которая только что остановилась на берегу Мурдры в стороне от канатной дороги. Опять китайские фигурки, и снова они замедленно воспроизводили бой с наделенными поразительной стойкостью убийцами, но на сей раз их техника была в десять раз совершеннее, чем у упражнявшихся давеча. В действительности речь шла исключительно о женщинах, неуступчивых, властных старухах, облаченных в черное рубище. Их стиль был сдержан, жесты безукоризненны. Они заботились не столько об изяществе, сколько об эффективности. Прежде всего они хотели не оставить ни единого шанса своим воображаемым противникам и, поразив кого-то из них, тут же нагибались к тротуару, чтобы его прикончить.
— Впредь придется выворачиваться, — продолжала Джесси Лоо. — Придется постоянно пребывать в состоянии шаманского транса. Иначе же, если не ускользнуть от одного существования к другому, добровольно смешав жизнь перед смертью с жизнью после нее, я не дам за нашу шкуру и ломаного гроша.
— Ты хочешь сказать, что нам угрожает внутреннее расследование?
— Не сейчас, — сказала Джесси Лоо. — Насколько я знаю. Но рано или поздно.
— Да, — сказала Габриэла Бруна. — Рано или поздно. Никаких шансов его избежать.
— Я говорю не столько о себе, — сказала Джесси Лоо. — Я-то выживу. Переживу все. Здесь или в лагере, как охранница или арестантка, понимаешь?.. Я непременно устроюсь, чтобы пережить что бы то ни было еще век-другой. Это заложено в глубинах моей природы. Я говорю о тебе, Бруна. Для тебя это станет все более и более трудным. Тебе нужно сменить обстановку.
— Я уже прошла через наихудшее, — сказала Габриэла Бруна. — Войны, голод, уничтожение уйбуров. У меня такое ощущение, что и я, я тоже все переживу.