Изменить стиль страницы

Я откладываю все время момент, когда пойду к наладчику. Это человек, которого зовут Энзо Мардиросян. Он живет в шестидесяти километрах отсюда, в секторе, где когда-то возвышались химические заводы. Я знаю, что он одинок и безутешен. О нем говорят, что он непредсказуем. Человек безутешный часто бывает опасен, это правда.

Нужно, однако, чтобы я как следует подготовился к этому путешествию, мне надо положить в свою сумку еду, и амулет от хлора, и то, что позволит мне заплакать перед Энзо Мардиросяном, неважно, лунатик он или нет. То, от чего лунатически я смогу заплакать вместе с ним, прижавшись плечом к его плечу. Я принесу изображение Беллы Мардиросян, я расшевелю для нас обоих воспоминание о Белле, которое меня не покидает, а ему, наладчику слез, я подарю сокровища, которые мы здесь имеем: кусочек стекла и серые яблоки.

2. ФРЕД ЗЕНФЛЬ

Фред Зенфль должен был бы пользоваться определенным авторитетом в своем кругу, во-первых, потому, что он пережил лагеря и, во-вторых, потому, что он писатель. Однако у него не было своего круга, и, с другой стороны, его книги вовсе не заслуживали названия книг, разве за исключением «Die Sieben Letzte Lieder»[82], которые существовали во множестве списков и были даже снабжены обложкой с заголовком, что придает им особый статус в его творчестве. На самом деле, эти семь последних Lieder[83] были также и самыми плохими его текстами.

Рассказы, написанные Фредом Зенфлем, имели своим предметом в основном размышления о вымирании человеческого рода и касались также его собственного умирания как личности. Это была материя, способная заинтересовать многих; однако Фреду Зенфлю не удалось найти той литературной формы, что позволила бы ему и в самом деле установить связь с его возможными читателями и читательницами, и, разуверившись, он так и не довел своего намерения до конца.

Один из незавершенных рассказов Фреда Зенфля начинался так:

«Я не склоню колена перед смертью. Когда это случится, я замолкну, но в моих глазах эта подкрадывающаяся попрошайка будет лишена всякой достоверности существования. Для меня она будет угрозой, последствий не имеющей. Я не поверю в ее реальность. Я по-прежнему буду смотреть широко раскрытыми глазами, как я привык это делать при жизни, например, в те моменты, когда воображал, что не сплю и не загнан внутрь ночного кошмара. Мне не закроют глаза без моего на то согласия. Я не перестану видеть сменяющие друг друга картины, если не будет на то моего согласия. На этом, то есть на этом отрицании, и остановится мое сознание. Я не собираюсь разбазаривать свою энергию, пережевывая вздор о потустороннем или о возрождении. Я буду упорно твердить о том, что угасание есть явление, которое ни один достоверный свидетель никогда не мог описать изнутри и в отношении которого, следовательно, все доказывает, что оно не поддается наблюдению и потому чисто фиктивно. С яростью я отброшу как безосновательную всякую гипотезу о существовании смерти.

Сжав плечи и зубы, я буду стоять на железнодорожных путях собственной смерти, слушая, как паровоз набирает скорость и как свистят от этого рельсы, отрицая и еще раз отрицая невозможную близость локомотива. Я не скрываю, что в моем сжатом кулаке будет лежать записка, в которой я позабочусь уточнить, на случай, если дело все же обернется плохо: Что бы ни случилось, в моей жизни прошу никого не винить».

3. СОФИ ЖИРОНД

Этой ночью опять, как и двадцать два года назад, мне снилась Софи Жиронд. Она втянула меня в историю, которая нисколько не соответствовала ни моему настроению, ни моим возможностям. Мы разрешались от бремени белыми медведями на нижней палубе теплохода. Дело происходило на рассвете, когда мы застряли в море нефти или у причала, так как пароход не двигался. Свет дня еле-еле доходил до нас. Лампы не функционировали, вентиляция тоже. Запах крови тяжелым облаком распространялся в трюме. Он накладывался на терпкий звериный дух. Уже продранный и исцарапанный когтями брезент мы разостлали на земле. Места было явно мало. Слышны были глухие удары лап, натыкавшихся на металлические стены, поскрипывание когтей, фырканье, дыхание. Белые медведи бились в судорогах. Их рычание показалось мне очень агрессивным, но ничуть не привело в смятение Софи Жиронд, для которой подобные ситуации были более привычными, чем для меня, и которая, возможно, меньше, чем я, была поражена всей этой церемонией, равно как и самой идеей деторождения. Ни один матрос не пришел предложить нам свою помощь, ни один не появился, чтобы успокоить или отвлечь животных или хотя бы насладиться зрелищем. Для нас человеческое присутствие было бы очень ценным, только так мы смогли бы не думать, что нас затворили на заднем дворе зверинца, лишив всякого контакта с окружающим миром.

Всего было три медведицы. Первая отползла в сторону и рухнула возле каюты номер 886. Привалившись боком к двери, она облизывала свое единственное чадо с ласковой заботливостью, которая нас успокоила. Две другие были гигантских размеров, весили с тонну и не прекращали производить на свет потомство. Софи Жиронд, погрузив руки между липких лап в огромные крупы, вытаскивала медвежат. Я принимал их на свое попечение, маленькие, лишенные грации существа, пахнущие едкой жидкостью, измятые, почти слепые и неподвижные. Я опускал их на брезент и перерезал каждому из них пуповину, стараясь это делать хорошо. Нужно было также без задержки поднести новорожденного к материнскому соску, приблизить его к языку и материнской слюне и проследить затем, чтобы его не раздавили и не укусили. Я выполнял все эти операции нехотя. Акушерство никогда не было моим призванием. Медведицы ухали и рычали, и с яростью переворачивались с одного бока на другой. Они хватали воздух, их массивные лапы бились о металлическую стену, сдирали краску и опять бились. Мы поскальзывались на клеенке, поверхность которой становилась от наших движений неровной. Медведица, которой помогала Софи Жиронд, несколько раз опрокидывала ее. Тогда я должен был срочно извлекать ее из-под лавины мяса и желтоватой шерсти, под которой она задыхалась. Она поднималась на ноги, не произнося ни слова, и продолжала принимать роды с того момента, на котором ее прервали. Кругом были медвежата, лужицы последа, слюны и крови.

Мы были все в грязи. Пот застилал глаза. Необходим был приток свежего воздуха. Окружавшие нас непроницаемые шкафы, испарения хищников, от которых перехватывало дыхание, действовали на нервы всех и каждого. Первая медведица закончила обнюхивать своего медвежонка и облизывать его. Она оставила его в углу, между двух складок брезента, и, испустив мочу, поднялась внезапно во весь свой рост. Она шагала, рыча между дверьми противопожарной полосы, и время от времени становилась на четыре лапы, чтобы потереться головой о другую роженицу или же кончиком языка проверить одного из новорожденных, который ей не принадлежал. Она заняла собой почти все ограниченное пространство трюма, она ходила взад и вперед, она нам мешала.

Я наконец заметил: что-то действительно не ладилось в нашем предприятии, как это было и прежде, двадцать два года тому назад, и как это часто бывало, когда Софи Жиронд предлагала мне разделить с ней какую-нибудь жизненную ситуацию. Что-то делало нереальной ту реальность, которую мы вместе переживали. Возможно, то было количество медвежат, которых мы извлекли из утроб матерей. У полярного медведя в приплоде бывает обычно один или два медвежонка, во всяком случае, никогда не более трех. Вокруг нас было уже около десяти или одиннадцати отпрысков, а может быть, даже тринадцать или четырнадцать — в полумраке и беспорядке стало сложно вести точный учет, и Софи Жиронд снова суетилась вокруг третьей медведицы. Я поделился с ней своими сомнениями. Не знаю почему, но я выражал свои мысли посредством оборотов и слов, которые были мне чужды, я называл брезент бреденем, липким языком я разглагольствовал о матрицах. Она искоса посмотрела на меня, но ничего не ответила. Было очевидно, что она не верила в мое существование. Я почувствовал, как мне на затылок упала капля обжигающей пены. Первая медведица приблизилась ко мне, поднялась надо мной на дыбы и зарычала.

вернуться

82

Семь последних песен (нем.). — Примеч. пер.

вернуться

83

Песен (нем.). — Примеч. пер.