Изменить стиль страницы

На мгновение мне почудился в лице и речи Вяземского оттенок ревности. Наверно, только почудился. Придя в себя, Вяземский сказал, что памятнику Пушкину давно пришло время.

— Пушкин был всегда дитя вдохновения, дитя мимо текущей минуты. И оттого все создания его так живы и убедительны. Это Эолова арфа, которая трепетала под налетом всех четырех ветров с неба и отзывалась на них песней… А в Пушкине преследуют какой-то предначертанный идеал и ломают его, и растягивают по этому прокрустову образцу, ищут строгую и неуклончивую систему…

Князь добавил, что пора ставить памятник и Крылову и что он писал об этом статью.

— В одно время с появлением моей статьей о подписке на сооружение памятника Крылову вышла и статья Булгарина о Крылове, где он, между прочим, меня ругал…

— Я ответил, что ругань Булгарина ему, Вяземскому, должна быть безразлична, а про памятник на Патриарших даже не заикнулся. И так был до смерти напуган. И тут неожиданно Вяземский спросил, кого, по-моему мнению, нынче в России больше читают. Во сне я ущипнул себя за руку и, сообразив, что говорить с Вяземским об Акунине и Донцовой никак невозможно, робко ответил:

— Мне кажется популярен Тургенев…

Сказал напрасно. Помнил о времени, да забыл о литературных предубеждениях Петра Андреевича. Тот сразу вспомнил хвалебную статью Тургенева о ненавистном ему Белинском и холодно заметил:

— У Тургенева есть, без сомнения, богатое дарование, но нет хозяина в доме.

И надолго замолчал, рассеянно глядя на белоснежную Maria della Saluta на противоположной стороне канала. Потом, как будто что-то вспомнив, сказал:

— Во сне имел я разговор у какого-то брата Фонвизина, при Огаревой… Говорил, что мы не вовремя родились… Я бы желал родиться на сто лет позднее.

Я помнил, что Вяземский старше Пушкина на семь лет. Прикинул. Ну что хорошего? Ну пережил бы, допустим, революцию 17-го года, эмигрировал… А что потом? И я сказал:

— Поостерегитесь, Петр Андреевич. Уж если вам позже родиться, то не на сто, а как минимум на двести пятьдесят лет. Да и тут не поручусь. И вообще… Как сказал один поэт, времена не выбирают, в них живут и умирают…

Вяземский оживился и спросил, кто же так умно сказал.

— Вы его не знаете, он еще не родился.

Петр Андреевич испуганно посмотрел на меня, еле кивнул и исчез за дверью «Даниели».

Во сне я зачем-то пошел дальше вдоль набережной и поравнялся с Лондонской гостиницей. Потом вспомнил, что забыл получить визу во французском консульстве, повернулся было идти назад и к своему ужасу увидел, что на стене гостиницы нет знакомой памятной доски Чайковскому, который писал здесь свою четвертую симфонию…

От ужаса проснулся, и вовремя. До поезда в Венецию оставалось совсем немного. Там, в поезде, я вспоминал свой сон и прогулку с Вяземским. Приехав на «Санта Лючия», пройдя через вокзал и сев в катер, чтобы ехать к пристани Ле Дзатторе, вдруг вспомнил, что о самом важном спросить Вяземского как раз и забыл. Что он имел в виду, когда по поводу последней дуэли Пушкина говорил, что «адские сети опутали Пушкина»? Что он знал и о чем не написал в известном письме великому князю Михаилу Павловичу? И еще. Какие строфы из секретной десятой главы «Онегина» Пушкин читал ему 16 декабря 1829 года? Ну, когда еще доведется поговорить с Петром Андреевичем?! Досадно.

* * *

Когда я стал это писать (рассказ? фантазию? эссе? — ну не знаю…), я подумал, почему Синявский может прогуливаться с Пушкиным, а я пройтись с Вяземским не могу. Хотя бы во сне. Тем более, что сны вижу часто. Впрочем, как понятно читателю, сон этот я придумал. Все остальное — истинная правда. Я имею в виду то, что говорил Вяземский на прогулке по Венеции. И про Венецию и про наш патриотизм, и про российскую власть. В прямой речи Петра Андреевича — ни одного придуманного слова. Читатель может в этом убедиться, заглянув в «Старую записную книжку» поэта. Могут еще упрекнуть, сказав, что таких развернутых широкоформатных снов (даже придуманных) не бывает. Но вспомните пророческий сон Гринева из «Капитанской дочки». Или сны Веры Павловны у Чернышевского. Ее длинные нравоучительные сны в мои школьные годы заставляли учить почти наизусть. По-моему, ничему путному они нас не научили. О том же, что мне приснилось, пусть судит читатель.

СТРАНИЧКИ ИЗ ДНЕВНИКА

Живое слово

Бунин в воспоминаниях пишет, что Чехов как-то сказал ему: «Читать меня после смерти будут год». — «Почему год?» — спросил Бунин. «Ну, два», — ответил Чехов.

Чехова читают уже больше ста лет и, видимо, читать будут всегда.

Недавно «Захаров» издал Фаддея Булгарина, казалось, совсем забытого. Пушкина издавали тиражом в несколько тысяч, а «Иван Выжигин» в те же годы разошелся в двадцати тысячах. Потом Булгарин был забыт и его вспоминали, разве что читая пушкинские эпиграммы.

В пушкинское время жил писатель Павлов (муж поэтессы Каролины Павловой). Пушкин как-то сказал о его повестях, что ради них «можно забыть об обеде и сне». Сейчас Павлова забыли, но уверен, вспомнят.

Мой друг писатель Юлий Крелин горюет (хоть и не показывает вида) о том, что переживет свои романы и повести. Говорит, что в России — новое поколение, которое читает только Акунина и Маринину. А я уверен, что каждая книга, в которой пробилось живое слово, хоть и несовременна и потонула в Лете, когда-нибудь найдет своего читателя. Потому что живое слово, которое было в начале, будет и в конце. И это живое слово будет жить до тех пор, пока атомный пожар не сожжет Землю.

В советские времена был такой анекдот. Спрашивают «армянское радио», что такое нейтронная бомба? «Радио» отвечает: «Это, когда людей нет, а пива навалом». Страшно представить. Стоят галереи с великими картинами, но на них никто не смотрит. Некому смотреть. Концертные, оперные и театральные залы пусты. Некому смотреть и слушать. Партитуры симфоний забыты на пюпитрах. Но музыка мертва, ее никто не исполнит. В библиотеках, в частных домах стоят книги, но их никто никогда не прочтет. Ни на одном языке. Да и сам язык исчезнет за ненадобностью. А Земля так и будет вращаться и лететь по орбите вокруг Солнца…

В то, что такое случится, я не верил и никогда не поверю. Забытую музыку когда-нибудь исполнят. Увядшие картины отреставрируют. Книгу, в которой бьется живое слово, прочтут.

Но один случай смутил меня и поколебал мою уверенность. Было это в городе Линкольне, столице американского штата Небраска. Зашел я как-то в университетской библиотеке в отдел русской книги. В этом городе, как и вообще в Америке, много славистов. По картотеке я увидел, что каждую русскую книгу читало до десятка и больше американцев. На полке стояло собрание сочинений Анатолия Софронова (кажется в шести томах): стихи, проза, пьесы. Этот бывший литературный генерал и партийный функционер издал себя в роскошных переплетах, в сотнях тысячах экземпляров. Неудивительно, что его собрание сочинений попало и в затерянный среди маисовых полей американский город. Но за несколько десятилетий ни одна рука не протянулась ни за одной из его книг. Может, в следующие сто лет кто-нибудь в Линкольне прочтет? Не думаю. И вот случай поколебал мою уверенность в бессмертии книги…

Хотя кто знает? Может, в этих книгах нет ни одного живого слова?

Не расставайтесь с надеждой, маэстро

В Риме жарким летом прошлого года я стоял в очереди в собор святого Петра. Впереди была группа туристов из России. Прямо передо мной двое громко разговаривали.

— В августе девяносто первого я стоял в кольце вокруг Белого дома, — говорил пожилой мужчина, одетый не по сезону (черный костюм и галстук), — пришли почти все из нашего оркестра. Сколько было восторгов, надежд… Казалось, вот сейчас, скоро, через год-два все изменится. Мы будем ездить в Европу не на гастроли, а как к себе домой. Сами Европой станем. И вот прошло тринадцать лет. И что же?