Без своей обычной робости Танька спела им про «улицу-улицу, улицу широкую». Хоть и просили исполнить «любимую песенку», «улица» первой пришла в голову, так как много раз была прослушана в мамином исполнении под аккордеон и слова «до чего ж ты улица стала кривобокою» запомнились хорошо. Танька пела, но смотрела не на комиссию, а на портрет старичка с бородой, что висел сбоку, так что не видела, каких усилий экзаменаторам стоило сохранять серьезное выражение лица. На куплете про «фонари повешены — рыло стало страшное» один из двух строгих мужчин попросил ее остановиться. Шестеро глубоко вздохнули, а на сухопарую тетеньку напал дикий кашель. Откашлявшись, она выстукивала карандашом долгий ритм, просила Таньку его повторять, и нажимала клавиши на пианино, чтобы, зажмурившись, Танька угадывала ноты, и она послушно выстукивала, жмурилась, угадывала и повторяла все, что было велено.
Наконец, семеро переглянулись, дружно кивнули и попросили ее пригласить в зал маму.
— А мамы тут нет, — оробела вдруг Танька. — Она на работе сегодня.
— Тебя, значит... папа привел? — спросила дамочка в кримпленовом платье, которая приглядывалась к Таньке как-то не слишком доверчиво сквозь накладные ресницы.
— Папы... тоже нет, — Танька не стала уточнять, где находился папа.
— Ты очень хорошая девочка, — ласково улыбнулась сухопарая тетенька. — И, наверное, очень послушная? Танечка! С кем ты пришла сюда? С бабушкой?
Танька, по обыкновению, что делала каждый раз, когда ее называли ласкательными производными, надулась:
— Бабушка в церкви поет, на клиросе!
Семеро заулыбались. У сухопарой тетеньки проступили ямочки на впалых щеках, а морщинки вокруг лучистых зеленоватых глаз собрались в симпатичные елочки.
— У тебя исключительные способности, и мы хотим записать тебя в класс одаренных. Но без согласия родителей этого сделать не можем. Что ж, попробуем с ними связаться. Как твоя фамилия?
Танька назвала свою фамилию. Шестеро заерзали и зашушукались. Седьмая, дамочка в модном платье, цокнула языком и закатила глаза к потолку.
— А ведь мы хорошо знаем твоего папу, — гордо сказал лысый старичок. — Он был моим любимым учеником. Для нас всех, и для Риммы Иванны особенно, — старичок кивнул в сторону сухопарой тетеньки, — будет большой честью учить его дочь. Но почему, скажи, пожалуйста, ты хочешь играть на скрипке, а не на фортепьяно?
— Да патамушта скдипка — ЦАРИЦА МУЗЫКИ...
Последние слова именно так и вылетели — БОЛЬШИМИ БУКВАМИ. Таньке это было не впервой, но привыкнуть к такому загадочному явлению она еще не успела. Притом куда загадочнее ей казался не громкий голос или слова, смысл которых даже и не был понятен, а что напрочь вдруг исчезала картавость. В зале воцарилась тишина, и было странное ощущение, что высокая Римма-Иванна раболепно смотрела на девочку снизу вверх, хотя, если б их рядом поставили, а Таньку еще и на стол, за которым восседала комиссия, то Римма-Иванна оказалась бы выше ростом. Остальные шестеро словно дара речи лишились. Несколько минут не было слышно ни звука. «Наверное, тащились тогда все от известности музыканта-папы», — вспоминала Танька много лет спустя.
Она прижалась островатым носом к шершавой Олежкиной щеке. Черный завиток его волос защекотал ноздрю. «Все-таки странно, что он стал брюнетом». Олежка был моложе на семь с половиной лет, она с ним нянчилась, помогала маме купать его, кормила из соски, ходить учила, придерживая за нежные кулачки. В младшем братишке Танька души не чаяла, лелеяла каждую ямочку на пухленьком тельце, похожем на славного купидончика, каждую беленькую кудряшку на голове и глазищи — большие и голубые, какие сама бы хотела иметь, но у нее карие были с рождения. И пока он не вырос «в салагу противного», Танька вообще притворялась, что она его мама. Ну а потом, как водится в нормальных семьях, брат с сестрой стали ругаться. Дразнились, дрались, бывало даже до шишек с синяками, но и, конечно, мирились.
Олежка вечно подкалывал Таньку за «скДипочку», и чтобы сестра «не пилила», то прятал скрипку, то даже ломал смычок. У него-то музыкальные способности отсутствовали напрочь, можно сказать, медведь на ухо наступил, классическая музыка его раздражала, а других номеров в Танькиной школьной программе не было. Поэтому он с облегчением вздохнул, когда сестра окончила «музыкалку», и сказал: «Убери подальше свою дурацкую скДипочку, чтобы я ее больше не видел».
Танька послушалась. Она сама сильно устала от учебы в двух школах, да еще заболела вдруг. В последний день перед каникулами проснулась с больным горлом и температурой. Еле поднялась, чтобы собраться в школу: седьмой «А» собирался всем классом фотографироваться, и Танька всю ночь спала на бигудях, но пошатнулась и упала без сознания. Позже пришел врач по вызову, осмотрел и сказал: «Скарлатина. Для подростка явление редкое и опасное. Бывают случаи летального исхода». И выписал антибиотики.
Недели две Танька мучилась от саднящего горла, температурила, впадала в забытье, бредила, изрыгала в таз все, что попадало в пищевод, и не вставала с кровати. Олежка приносил из кухни сок, яблоки и печенье, складывал на тумбочку перед сестрой — она даже не прикасалась. Он, подождав, когда Танька заснет, все съедал сам, глотал слезы вперемежку с соком, и молился боженьке, как научила бабушка, чтобы тот не дал сестре умереть.
Аппетит к ней вернулся, температура спала, горло прошло, только тело покрылось странной сыпью и болячками — Танька не терпела зуда, расчесывалась до корост, но, в общем, чувствовала себя неплохо. Жаль, гулять не разрешали ни ей, ни брату — оба сидели дома под карантином. Опять дразниться начали, а потом ей стало скучно: дошколенок не лучшая компания для девчонки-подростка. Телик смотреть не хотелось, от чтения книжек болели глаза, игра на скрипке только взвинчивала мелкого, а он и так уж ей поднадоел, деваться некуда. И Танька сняла со стены мамину гитару с атласным бантиком и переводной картинкой артистки Пугачевой. Струн на гитаре было семь, и мама могла сыграть все, что угодно, на трех аккордах.
— Мам, а научи меня играть песню про туман?
Мама охотно исполнила песню, показала дочери свои три аккорда, и ушла на работу. К ее приходу Танькины пальцы легко и свободно передвигались по грифу, создавая затейливый аккомпанемент, а правильно поставленный уроками сольфеджио голос звучал прочувствованно и с надрывом:
«Сиреневый тума-ааан
над нами проплыва-аа-ет,
над тамбуром гори-ииит
вечерняя звезда.
Ко-аа-ндуктор не спеши-ыыт,
кондуктор понима-ааа-е-ээт...»
— А помните, как Танюшка пела ту песню про кондуктора? — услышал Олежка. Он открыл глаза, боли не было. Мама сидела в своем любимом кресле и тихо улыбалась.
— Жаль, что гитары у меня нет.
— Да ведь я давно не играю, Олежка, ты это знаешь…
«Может быть, и не играешь. Но поешь», — подумал он.
Олежка всегда знал, когда Танька пела про себя — выражение лица менялось, будто светлело, а губы шевелились беззвучно, хотя сама она этого не замечала.
«Мне быть с тобой еще полчаса,
потом века суетной возни...» —
Разрозненные полутона, что уже несколько минут гудели в ее голове, выстроились в до мажор септ, всколыхнув забытые строчки, и Танька поспешила из комнаты, пока Олежка не увидел ее внезапно повлажневших глаз.
Она действительно зачехлила гитару давно, хоть песни, которые, в отличие от скрипичных этюдов, младший брат обожал слушать в ее исполнении, звучали-таки в голове. Иногда и вслух говорила строчками песен, но это казалось ей лишь одной из странностей, которых она находила в себе миллион. Например, собственный голос порой казался не то чужим, не то потусторонним. Или, перечитывая свои школьные сочинения, Танька поражалась не свойственной ей мудрости и глубине: «И я додумалась до такого? Сама? Не может быть!» Впрочем, будучи одной из тех странных людей, которые чистосердечно верят в реинкарнацию и переселение душ, она предполагала, что кое-какой мудрый опыт перешел из ее «прошлых жизней».