— Табак теперь сыпать, табак...
...И ему на плечи, на голову обрушивается масса все новых пахучих трав, листьев, ветвей; и вот уже вокруг не видно ничего — одно лишь колкое коричневое месиво, из которого он вместе с другими пытается выбраться, но жалкие голоса его крохотных сотоварищей тонут во всепоглощающем шелесте, и все вокруг движется, непреодолимая сила то заталкивает его на самое дно, то выносит наружу.
— Лучше всего папироса... Сигарета — плохой штакетник!
...Ну и вот уже вместе с травами, листьями и ветвями, вместе с измученными сотоварищами его заносит в огромного объема бумажную трубу; он несется по ней и вдруг останавливается, — сверху продолжают сыпаться ветви, все плотнее, плотнее; он задыхается в неестественно скрюченной позе, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Жить ему осталось мгновения, скоро в трубу ворвется горячий, удушливый дым, но пока огонь дойдет сюда, его голое тело прокоптится, иссохнет, выпустив дух, — и этим духом насытится некое высшее существо, некий монстр, и получит от этого не благостное, а тлетворное наслаждение.
Эту каждодневную и обычную для себя Операцию Таракан проделал ловко и вдохновенно, так что темная горка табака с крупой почти мгновенно перекочевала в бумажную трубочку. Наконец он сдул с ладони оставшуюся пыль.
— Птичкам! Они ведь тоже кяйфовать хочат. — Таракан улыбнулся самозабвенно, вскрывая при этом корявые корни сгнивших зубов.
Расул наклонился и забрал у него из рук готовую папиросу.
— Дай посмотрю!
С серьезным видом он ее осмотрел, понюхал и равнодушно вернул. Неотрывно следивший за ним Таракан почти выхватил папиросу и тут же засунул в рот.
— Подвзрывать?
Расул осмотрелся и увидел молодого солдата, который, хоть и лежал за бугром, там, где ему приказали, повернул голову и напряженно следил за товарищами.
— Туда смотри! — гаркнул Расул, указывая на гребень, ведущий к соседней вершине.
Бабаев отвернулся и прижал к груди автомат.
— Взрывай! — скомандовал Расул Таракану.
— Поджигай, — добавил сержант.
Таракан поправил во рту длинный ствол папиросы и поднес к нему на спичке огонь. Шумно втянул в себя дым и зажмурился. Передал папиросу Расулу, который тоже затянулся, закашлялся и передал косяк дальше — сержанту.
Семенов знал, что самое главное в таком деле — настрой. Надо сообщить себе неторопливый и последовательный ход ласкающих мыслей, а там они сами унесут тебя в такие сокровенные дали, куда обыкновенному смертному путь навеки закрыт.
Прежде чем откинуться на спину, он осмотрел еще раз вечернее небо и каменистые кручи, над которыми разносилась огненная стихия заката. Потом обратился взглядом вниз по песчаному склону, где в слабой фиолетовой дымке, застелившей лощину, виднелся дугообразный строй шести смертоносных машин.
«Сегодня стрелять не будут, нам всю ночь здесь торчать», — подумал Семенов и понял, что ход тех ласкающих мыслей безвозвратно нарушен.
Он достал из своей истертой пачки мятую сигарету и закурил, снова и снова осматривая лощину и помрачневшее небо, почерневшие скалистые кручи, распустившие глубокие щели морщин, будто изможденные старцы, — и ему показалось, что он вновь слышит ту далекую, непонятную музыку мирной жизни дехкан.
Семенову захотелось зарисовать это все на бумаге, что он делал не раз во время бесконечных стоянок. Но полевая сумка осталась в кабине, — теперь командует расчетом этот олух Прохнин. Вот он-то служака. Ему прикажи только- и он будет стрелять по кому угодно и даже не задумается над тем, что посылает стокилограммовые железяки с тротилом на головы беззащитных стариков, женщин, детей... Но при чем здесь Прохнин? Небо и горы!.. Да, зарисовать это все — как бы сейчас здорово вышло! Семенов откинулся на песок и закрыл устало глаза.
Изо всех сил он старался восстановить зыбкую цепь тех ласкающих мыслей, отчаянно хватался то за одно, то за другое звено. Но мысли его уносились совсем не туда, будто их гнали беспокойные враждебные ветры... Он вспомнил, что надо думать об одной лишь Маринке, и стал повторять про себя ее имя. Но и это не помогло: знакомое до боли лицо взглянуло на него с ужасом и детской мольбой о пощаде, а затем расплылось и померкло. Вконец измучившийся Семенов забылся — и тут увидел перед собою длинный точеный цилиндр снаряда и заветное имя, написанное размашисто его же рукой...
Перед тем артобстрелом часовой растолкал командиров расчётов в полпятого. Семенову даже показалось, что он только-только уснул. Все так же темно — лишь спокойно и открыто смотрят звезды, — близость рассвета звучит натянутой стрункой прохладного ветерка. Но уже вскоре со всех сторон вспыхнули фары, взвыли моторы. Семенов с Санькой успели умыться, поливая друг другу из канистры воду, почистить зубы и даже сгонять к походной кухне за чаем. Пили его на ходу; сначала колонна шла медленно и почти не трясло. Когда съехали с шоссе, стало помаленьку светать — колонна набрала скорость.
До огневой добрались только четыре машины. Четыре из шести. Предельная скорость, труднейшая дорога в горах; вернее, отсутствие всякой дороги.
Вначале остановилась третья боевая машина. Это случилось на пятом по счету броде, километров за тридцать до огневой. От сильной тряски по каменистому руслу реки у третьей «бээмки» отвалилась надставка выхлопной трубы, и в мотор залилась вода. Машина заглохла прямо на середине реки, так и осталась стоять под молчаливым надзором бронетранспортера.
И уже за несколько сот метров до огневой, на последнем крутом подъеме, вышла из строя первая боевая машина. Никто не понял, что с ней случилось: она вдруг покатилась назад, вторая — не сбавляя скорости — ее обошла, и Скворец перескочил на ходу из кабины в кабину. Колонна с ревом выбралась на площадку под головокружительной отвесной скалой. Внизу как на ладони разворачивалась блеклая перспектива ущелья.
На подготовку к стрельбе — пятнадцать минут. Слетают тенты, с воем разворачиваются и ориентируются боевые машины, наводятся по командам на цель... Цель — сто один: крутой склон и горный кишлак на склоне — скопление живой силы противника. Пехота наткнулась там на засаду и отошла назад, перекрыв все входы и выходы.
На огневой — беготня. Сам комбат, весь в мыле, носится от машины к машине: проверяет установки. Скворец стоит возле треноги с буссолью, громко выкрикивает поправки. Рядом с ним — замполит, тоже кричит и кому-то грозит кулаком. Так бывает только перед настоящей стрельбой.
И вот Скворец бежит на правый фланг батареи, поднимает красный флажок: «Батарея, залпом! Расход — сорок...»
Семенов летит в кабину: только бы выстрелить первым. Во что бы то ни стало! Врубает питание. Откидывает крышку датчика стрельбы. Устанавливает стрелку под цифрой «сорок». Быстрее — надо же первым!
...Где ключ стрельбы? На веревке — на шее. Распахивает ворот, но тем временем мысль срабатывает: для того, чтобы снять ключ, надо расстегивать ремешок и скидывать каску... Долго! С силой обрывает веревку, вставляет ключ в датчик, поворачивает на установку «Авт.» — загорается красная лампочка. Все нормально — есть контакт! Опустив руку на ключ стрельбы, смотрит на прапорщика Скворцова с поднятым вверх красным флажком. Надо уловить исходное движение флажка, чтобы выстрелить первым, только первым...
Двумя сутками раньше, на пункте заряжания в Пули-Хумри, Семенов написал красной краской на двухметровом теле снаряда: «Марина» — и затолкнул его в первый ствол. Это был ей подарок ко дню рождения.
«...Огонь!» Вся земля покачнулась, кругом все горит. Над огневой поднялся столб пыли и дыма. Реактивная батарея давала залп.
Но на мгновение раньше, как только красный флажок неуловимо дернулся еще выше вверх, чтобы потом резко упасть, пальцы Семенова надавили на ключ... «Бээмочка» вдруг напряглась, вздрогнула, залилась огнем и запела — первый снаряд, а за ним и другие пошли в цель!.. Заложило уши, застучало в висках: обычное ощущение во время залпа. Главное — первый!