Изменить стиль страницы

— Эге, что-то свеженькое, — вполголоса заметил Даниэль.

Верф, проходивший мимо, усмехнулся.

— А вы и не знали? Мамаша Жюжю выводит в люди новенькую.

— Девчонка чертовски хороша, — чуть помолчав, с видом знатока заявил Даниэль.

Жак обернулся. И в самом деле она была прелестна: ясные глаза, никаких румян; вся манера держаться говорила о том, что она не принадлежит к числу постоянных посетительниц этого заведения. Одета она была в бледно-розовое кисейное платье — ни отделки, ни украшений. Рядом с ней все женщины словно поблекли — даже самые молодые.

Даниэль снова уселся возле Жака.

— Тебе надо присмотреться к мамаше Жюжю, — сказал он, — я-то с ней знаком. Своеобразная фигура. Теперь она добилась определенного положения в обществе: у нее сносная квартира, свой приемный день, она устраивает вечеринки, печется о начинающих девицах. Примечательно в ней то, что никогда она не хотела жить на содержании: смирная дешевенькая проституточка никогда не стремилась быть на виду. Тридцать лет жила по билету, выданному полицией, топталась на панели между церковью Мадлен и улицей Друо. Но жизнь свою она разделила на две части: с девяти утра до пяти вечера именовалась госпожой Барбен и вела образ жизни скромной мещаночки: снимала квартирку на антресолях, на улице Рише, была у нее висячая лампа, служанка и точно такие же заботы, как у всех обывательниц, даже тетрадь для записи расходов и биржевой бюллетень, чтобы следить за тем, как обстоит дело со сбережениями; были домашние хлопоты, родственные связи — племянники Барбены, племянницы Барбены, дни рождений, и даже раз в году она устраивала полдник для детей с танцами вокруг рождественской елки. Честное слово, все именно так и было. Ну а в пять часов вечера, в любую погоду, она сбрасывала бумазейный халатик, надевала шикарный костюм и, не испытывая никакой брезгливости, отправлялась на свой промысел. И это уже была не госпожа Барбен, а душечка Жюжю — всегда веселая, добросовестная, неутомимая, — которую знали и ценили во всех меблирашках на Бульварах.

Жак не сводил глаз с мамаши Жюжю. У нее было славное лицо, напоминавшее лицо сельского священника, — решительное, веселое, не без лукавства; на короткие седые волосы надета была соломенная шляпка, похожая на шляпу рыбака, сидящего в удочкой.

Жак, раздумывая о чем-то, повторил:

— Не испытывая никакой брезгливости…

— Именно так, — подхватил Даниэль.

И хитро, чуть вызывающе посмотрев на Жака, негромко процитировал две строчки из Уитмена:

You prostitutes flaunting over the trottoirs or obscene in your rooms,
Who am I that I should call you more obscene than myself?[77]

Даниэль знал, что задевает строгие нравственные устои Жака. И делал это умышленно, с досадой видя, что Жак, — быть может, в противовес его собственному распутству, — ведет почти совсем целомудренный образ жизни. Даниэль даже искренне тревожился по этому поводу; и знал, что иногда сам Жак бывает немного озабочен тем, как легко сносит он воздержание, хотя прежде все предвещало, что темперамент у него будет страстным. Только один раз друзья затронули этот щепетильный вопрос — дело было нынешней зимой, когда они, возвращаясь из театра, шли по Большим бульварам, где теснились влюбленные пары. Даниэля удивила отрешенность Жака.

— А ведь я вполне здоров, — заметил Жак, — удостоверился на комиссии по осмотру новобранцев, что попал в разряд сильнейших…

И Даниэлю вспомнилось, как от невысказанной тревоги осекся его голос.

От этого воспоминания его отвлек Фаври, которого он увидел еще издали, — тот кивнул им, с преднамеренной небрежностью отдал по очереди шляпу, трость и перчатки девице, приставленной к гардеробной, и спросил Жака, заранее посмеиваясь:

— Твой брат так и не пришел?

Каждый вечер Фабри надевал чуть-чуть высоковатый пристежной воротничок, новенький костюм, словно с чужого плеча, и его свежевыбритый подбородок так ретиво выдавался вперед, что Верф говорил:

— Эколь Нормаль двинулась на завоевание Вавилона.

"Я принят", — подумал Жак. И ему захотелось сейчас же незаметно уйти и нынче же вечером уехать в Мезон. Но останавливала мысль об Антуане, — ведь он обещал прийти сюда и с минуты на минуту явится. "Останусь — но завтра поеду с первым же поездом", — рассудил он. И словно ощутил, как его омывает свежесть — утреннее солнце всасывает ночную росу с дорожек… Заведение Пакмель исчезло…

Зажглись все люстры сразу, и ослепительный свет вывел его из душевной оцепенелости. "Я принят", — подумал он еще раз, словно торопясь подтвердить, что пришел в соприкосновение с действительностью. Он поискал глазами своего друга и увидел, что Даниэль сидит в уголке и негромко разговаривает с мамашей Жюжю. Даниэль сидел боком на качалке, и его оживленная речь и поза подчеркивали грациозную посадку головы, выразительность умного лица, глаз, улыбки, изящество приподнятых рук; руки, улыбка и взгляд говорили так же убедительно, как и губы. Жак любовался им. "До чего же хорош! — думал он, не отдавая ясного отчета своим мыслям. — Как чудесно, когда вот так, без остатка, настоящее может захватить молодое существо, полное жизни! Как естественны его манеры! Он и не подозревает, что я смотрю на него, и не думает об этом, да он и не боится никакого наблюдения. Застичь врасплох человека, не знающего, что его видят, в тот миг, когда обнажается вся его подноготная! Так, значит, есть люди, которые и в общественном месте могут забыть обо всем, что их окружает? Вот он говорит и весь отдается тому, о чем говорит. А я никогда естественным не бываю. Никогда я не смог бы забыться до такой степени, — да нет, пожалуй, смог бы, но только в запертой комнате, чтобы меня никто не видел. И то вряд ли!" После недолгого раздумья он решил: "Даниэль не склонен к созерцательности. Поэтому все, что он видит, не захватывает его, как меня; он остается самим собою. — Он подумал еще немного. — А меня внешний мир поглощает". И, сделав такое заключение, встал с места.

— Ну нет, красавец Пророк, и не настаивай, девочка не для тебя, говорила тем временем мамаша Жюжю Даниэлю; в его взгляде сверкнула такая ярость, что она рассмеялась. — Полюбуйтесь-ка! Садись, малыш, все у тебя и пройдет.

(То была одна из тех набивших оскомину фраз вроде; "Дитя, ты мой кумир", или "Кому какое дело", или "Все на свете ерунда, было бы здоровье", — тех нелепых фраз-штампов, менявшихся каждый сезон, которыми завсегдатаи обменивались кстати и некстати, усмехаясь при этом, как люди, посвященные в некую тайну.)

— Как же ты с ней познакомилась? — упрямо выспрашивал Даниэль.

— Ну нет, красавчик мой, повторяю, не для тебя она. Эта девчонка не чета другим. Славная она, без выкрутас, прямо клад.

— И все-таки скажи, как ты с ней познакомилась.

— А ты ее не тронешь?

— Не трону.

— Ну так вот, дело было, когда я плевритом болела. Помнишь? Узнала она об этом и является ко мне без спроса. И, заметь, знакома-то с ней я по-настоящему и не была: помогла ей разок-другой, да и то по пустякам. (Надо тебе сказать, что перед тем девчонка уже горя нахлебалась. Был у нее серьезный роман: господин из высшего общества, как я поняла, любила она его и ребенка прижила. Вот уж не скажешь, верно? Малыш сразу умер, и с ней о детях слова теперь сказать нельзя, тут же нюни распускает.) Так вот, когда, значит, ко мне плеврит привязался, она пришла и поселилась у меня, как милосердная сестра, выхаживала меня день и ночь, ласковее родной дочери, полтора месяца с гаком, ставила по сотне банок в сутки, да, красавец мой, она просто-напросто спасла мне жизнь; и притом в расход не ввела. Прямо клад. Тут-то я и дала себе зарок вызволить ее из беды. Ведь сама-то еще молода, только о своих любовных делах и думает. Я взялась вывести ее на дорогу, — а ты ведь знаешь, легко ли на дорогу вывести! (И ты бы мог мне помочь, я растолкую тебе как). Вот уже три месяца я с ней вожусь. Перво-наперво надо было найти ей имя. Звалась она Викторина. Викторина Ле Га, Ле Га в два слова, — это еще куда ни шло. Но Викторина — немыслимо! Вот я и сделала из нее Ринетту. Неплохо, верно? И за все остальное принялась таким же манером. Колен занялся с ней произношением, — у нее был бретонский выговор, и все над ней потешались; кое-что от него осталось — так, изюминка, выговаривает чуточку не по-нашему, пикантно, чуть-чуть слышится english[78], прелесть. За две недели она и бостон научилась танцевать — легонькая такая, прямо пух. И притом неглупа. Поет звонко, с огоньком, с эдаким задором, а это я просто обожаю. И вот теперь она оснащена, и нынче вечером я спускаю ее на воду; все дело теперь за попутным ветром. Да ты не смейся! Как раз тут ты мне и можешь помочь. Толковала я о ней с Людвигсоном, — ведь с того дня, как Берта его бросила, он себе места не находит. Пообещал прийти сегодня взглянуть на девчонку. Ты только намекни ему, что она тебе нравится, тут он и закусит удила. Сам понимаешь, такой вот Людвигсон ей и нужен. В голове одно у нее засело — скопить капиталец и вернуться в Бретань. Ничего не поделаешь, так уж ей хочется. Все бретонки такие. Им бы только хибарку на рыночной площади, белый чепец да церковные процессии — вот тебе и вся их Бретань! Несметных богатств ей не нужно, да она и сама быстро разбогатеет, если будет соблюдать порядок и слушаться дельных советов. Хочется мне, чтобы она сразу после почина припрятала бы ассигнаций двадцать, а я-то уж знаю, куда их вложить. Ты-то сам в денежных делах разбираешься?

вернуться

77

Вы, проститутки, великолепные на панели и бесстыдные в ваших спальнях,

Кто я такой, чтобы называть себя менее бесстыдным, чем вы? (англ.).

«Вы, проститутки…» — Цитата из поэмы «Осенние ручьи», входящей в книгу «Листья травы» (1856) американского поэта Уолта Уитмена (1819–1892).

вернуться

78

Английский язык (англ.).