— Как состояние здоровья м-сье Либетраута? — спросил до сих пор молчавший второй сторож, Ганетти.
— Раны не опасны, насколько я могу судить, — ответил Грохотов. — Никаких осложнений, видимо, не будет. Но полежать с месяц в постели ему все-таки придется.
— А что с м-сье Журбо? — опять спросил Ганетти.
— Я, как старший в обсерватории, наложил на него домашний арест. Он сидит в своей комнате, имея право выхода только для наблюдений.
— Не находите ли вы, м-сье Грохотов, что домашний арест для такого ученого, как м-сье Журбо, довольно-таки суровая мера?
— Нет, Ганетти. Единственное, что я нахожу, так это то, что вы слишком много себе позволяете, задавая такие вопросы. Это мне не нравится, Ганетти, предупреждаю вас.
…Да, многое не нравилось Грохотову за последнее время. Война определила враждующие расы — и она же здесь, казалось бы, на недосягаемой для нее вершине определила если не прямо враждующих, то, по крайней мере, настороженных по отношению друг друга людей…
Итальянец Ганетти довольно определенно сочувствовал французу Журбо. Чех Крамарек был всецело на стороне Либетраута. И если японец Хокуто был бесстрастен, то, может быть, потому, что на Эвересте не было ни одного из представителей враждебных Японии государств. Последующие дни ничего утешительного в этом отношении не принесли. Радио передало, что Франции, после поражения под Парижем, пришлось выдержать бесславный морской бой с Англией, неожиданно объявившей ей войну — около Антильских островов. Отношения между Японией и Америкой обострялись с каждым днем, и единственно, что удерживало их от неминуемого столкновения, это невыясненность ориентировки по отношению уже враждующих государств.
Поднимались и порабощенные страны. Китай снова сжал свой кулак против Англии, и против нее же, наконец, выступила Индия, поддерживаемая Афганистаном. Под Дели молодая индийская армия разбила в пух и прах двадцатитысячный отряд генерала Блекстона, южнее Кантона завязывалось сражение между китайскими и английскими войсками. Ворочался Сиам, ожидая момента, чтобы вцепиться в ногу кого-нибудь пожирнее, Япония приготовилась к прыжку на восток..
В огне и дыму битв ковались новые гигантские ножницы судьбы, которые должны были перекроить карту мира…
С каждым днем отношения среди горсточки заброшенных на Эверест людей становились все хуже и хуже. Спустя дне недели после выстрела Журбо Ганетти «позабыл» принести обед Либетрауту, и тот пролежал целый день голодный — это случилось на следующий день после объявления Германией войны Италии. Крамарек хлопнул его за это по физиономии, и Грохотову пришлось посадить обоих на сутки под арест. Он чувствовал, что пройдет неделя, другая и от его авторитета не останется и следа…
Нужно было как-то действовать.
И он нашел — как.
Ночью, когда Крамарек спал, он прошел в помещение радиотелеграфа и сильным ударом по лампочкам разрушил их волоски. Эверест потерял с миром последнюю связь…
А под утро прилетел аэроплан Международной ассоциации, и авиатор, выгрузив продукты, сообщил, что это последний регулярный рейс, что все аппараты реквизированы Англией для военных целей и она обязуется выполнять лишь доставку провианта, не гарантируя правильных почтовых сообщений.
Когда, после новолуния, на вечернем небе занялся молодой месяц, Грохотов вспомнил, что вот уже более трех недель Журбо и Либетраут не делали наблюдений. Либетраут все еще был прикован к постели, Журбо просто не выходил из комнаты.
Грохотов зашел к нему. Журбо сидел у стола все в той же неизменной позе последних дней — положив локти на стол и уткнув в них голову.
— М-сье Журбо, — сказал Грохотов, прикасаясь к плечу сидящего, — что вы скажете насчет наблюдений над кратером?
— Да… Кратер… А я совсем забыл о нем… Постойте… ведь сейчас первая четверть, кратер не виден…
— Вы правы, м-сье Журбо, еще рано.
— Дней через пять я сделаю первое наблюдение. Если вы не очень заняты, проверьте окулярное кольцо — оно, кажется, ходило не совсем свободно. Испортили его немцы…
Грохотов нагнулся и сбоку взглянул на Журбо — тот смотрел перед собой — и в зрачках его бегали те огоньки, которые зажигает начинающееся безумие.
«Эх, бедняга, бедняга, — подумал Грохотов, — и твой большой, светлый мозг тоже, кажется, испорчен этой проклятой войной… счастье, если не навсегда…»
— Немцы тут не при чем, дорогой… А кольцо я сейчас проверю — мне тоже показалось, что его немного заедает…
Когда огромный лунный серп глянул на него в телескоп и Грохотов, проверяя кольцо, стал всматриваться в резко очерченную ломаную линию терминатора, обозначавшую рельеф гор, а потом взглянул немного повыше, то сразу, как неожиданно упавший в воду человек, вздохнул отрывисто и шумно.
На месте кратера что-то блестело. Вглядевшись пристальнее, Грохотов увидел ряд крохотных светящихся точек. Двумя правильными концентрическими кругами, с центром примерно в середине кратера, светились эти точки, как искорки миниатюрной алмазной брошки.
— Сказка… сон… — прошептал Грохотов, откидываясь на спинку кресла.
…Когда разгорелась заря, лунный серп стал бледнеть и таять, а с ним, стертые солнечными лучами, исчезли и огни.
В состоянии какого-то умиленного восторга вернулся я Грохотов в свою комнату и задумчиво сел на кровать.
— Это не фонари, — размышлял он. — При свете почти полной земли, более яркой, чем свет полнолуния, раз в четырнадцать, пожалуй, нет нужды в освещении. По всей вероятности — это отверстия огромных печей, назначение которых — бороться с холодом[13] двухнедельной ночи… — Кто там? — крикнул он, услышав стук в дверь.
На пороге комнаты стоял Крамарек, бледный, как тот серп, который Грохотов сейчас наблюдал. Глаза его были широко открыты и в них застыл ужас.
— М-сье Грохотов, — пробормотал он, задыхаясь, — в кабеле нет тока… амперметр и вольтметр стоят на нуле…
Миссис Гульд из Норвича не узнала бы своего сына Томми, всегда такого чистенького пай-мальчика — в этом долговязом разлохмаченном страшилище, в изорванном хаки и с повязянной головой.
Кузнец Ридинг из Нотингэма тоже не узнал бы в искалеченном, изможденном существе с воспаленными глазами своего младшего брата Нормана, весельчака и сорви-го-лову, свободно крестившегося трехпудовой гирей.
Мрачный Тодди Бэнкс, конторщик Плимутской торговой конторы, аккуратный и монотонный, как часы — тоже потерял свой образ.
Эти трое бродяг — Томи Гульд, Норман Ридинг и Тодди Бэнкс, изголодавшиеся, измученные человечьи тени, были не чем иным, как осколками разбитого вдребезги отряда имени его величества принца Уэльского Дэвонширского 38-го пехотного полка.
Еще недавно, каких-нибудь три недели тому назад, сидя в одной из калькуттских таверн и попивая не слишком хорошее, соответствующее его скромному бюджету, вино, Норман Ридинг доказывал своим собутыльникам, что единственное на свете, стоящее внимания — это сестры Хэнтер, Долли и Мэдж, а все прочее — гниль и ерунда.
А затем — спешная мобилизация и марш на север. Дальше — сокрушительный ураган индусской конницы, несколько мгновений — часов Дантова ада и синее далекое небо над лежащим на спине, раскинув руки и ноги, Норманом Ридингом.
Из отряда, попавшего в мешок, ловко накинутый индийским командованием, остались эти трое. Кое-как перевязав друг другу не слишком тяжелые раны, тронулись они по неизвестному направлению — лишь бы уйти от этих сотен остеклившихся глаз, сведенных в последней хватке за жизнь членов, от повисшего уже над плато тяжелого смрада.
Пугаясь собственных шагов, шарахаясь в сторону от каждого звука, рожденного обступившими их со всех сторон зарослями мангрового леса, питаясь какими-то похожими на салат-латук листьями, на которые им указал Тодди Бэнкс, ночуя, прижавшись друг к другу, под зелеными шатрами деревьев — брели они неизвестно куда.
13
Ученые держатся различных мнений о температуре лунной ночи, принимая ее от 180° до 250° Ц. Температура же лунного дня по тем же предположениям подымается до 100° и даже до 200° Ц.