— Немецкую? — переспросил Либетраут.
— Да… Опять десятки государств будут втянуты в войну только потому, что Франция и Германия что-то не поделили между собой.
— Когда вас хватают за горло, как схватила Франция Германию, — жестко ответил Либетраут, — то это называется не дележом, а грабежом.
Грохотов свистнул.
— Ого! — протянул он, — да никак уважаемый мсье Либетраут не только человек науки, но немного и патриот!
— Вот это астрограммы туманности Андромеды, это луны. Меня заинтересовал проход терминатора[11] у Маге Umbrium. На этом снимке вы можете убедиться в замечательной ясности и резкости изображений, даваемых астрографом.
И Либетраут передал Журбо негатив.
— Последняя четверть, — сказал тот, рассматривая изображение. — Действительно, замечательная резкость… Терминатор проходит через Тарунций, Море Спокойствия, Гигинус, между Рейнгольдом и Коперником[12]… Постойте, постойте!! — вдруг вскрикнул Журбо, поднося негатив почти к самым глазам и внезапно замолкая.
— Что такое? — заинтересовался Либетраут, придвигаясь к Журбо и нагибаясь над пластинкой.
Журбо молчал, как будто в нерешительности.
Потом неуверенным тоном проговорил:
— Не то повторяется ошибка Пульфриха, который принял за обвал просто дефект фотографической пластинки, не то действительно астрограмма зафиксировала нечто дня меня сейчас не совсем понятное.
— В чем же дело? — с легким оттенком нетерпения спросил Либетраут.
— В кратере Коперника заметно какое-то помутнение — одну секундочку.
Журбо вынул из жилетного кармана лупу и навел ее на указанную точку. Навел — и опустился на стул, грузно, внезапно размякший, с бешено бьющимся сердцем. Потом опять поднес пластинку к глазам.
— Нет, это не дефект, мсье Либетраут. Это, это… даже язык не поворачивается высказать догадку… Неужели это следы атмосферы — на мертвой, безжизненной луне? Раньше никогда ничего подобного не замечалось, если не считать сомнительных наблюдений Пикеринга… Одним словом, коллега, я ничего не понимаю…
Либетраут вынул пластинку из рук Журбо и стал ее внимательно рассматривать.
— Да, действительно, — констатировал он, — помутнение налицо. И это не дефект. Пластинки, отправляемые на Эверест, вне всяких подозрений.
— Когда вы делали снимок, мосье Либетраут? — спросил Журбо.
— Восемнадцатого числа…
— Восемнадцатого… м… — задумчиво повторил Журбо.
— Сегодня седьмое… Девятнадцать дней… Кратер Коперника уже вышел из тени и теперь виден… Сегодня вечером мы у экваториала, коллега.
Когда стемнело, — почти внезапной, бессумеречной тропической темнотой, и луна озарила снежные вершины гималайского хребта своим безжизненным сиянием, — Журбо и Либетраут заперлись в кабинке экваториала.
Нажатие двух, трех кнопок — и величественно поплыл объектив телескопа по почти черному небу, огневым дождем пересекая звезды, планеты, туманности. Наконец в его центре появилась огромная, блистающая луна, на три четверти залитая солнечным светом.
Жадно приник Журбо к окуляру… Сомнений не было! Пятно, запечатленное пластинкой, увеличилось почти вдвое, вытянулось к середине кратера, к горам в его центре.
Журбо убедился, что оно замечательно похоже на остатки тумана в горах, на легкие облака влаги, ночующие в складках гор, тающие от первого луча утреннего солнца.
— Разрешите мне, — услышал Журбо над своим ухом голос Либетраута и почувствовал, как на его плечо легла тяжелая рука.
«Ого, не стесняется»… подумал он, но тут в своей душе и извинил и понял его нетерпение — явление было действительно исключительное.
А когда Либетраут сел у окуляра, он стоял около и думал о том, что за всю историю астрономии небо ни разу не посылало такой загадочной картины… а разгадки все еще не было.
Через пять часов наблюдения, уже на рассвете, заглянув в последний раз в телескоп, Журбо мог с определенностью сказать, что и за это, сравнительно короткое, время пятно увеличилось, вытянувшись к центру кратера километров на тридцать.
«Если так будет продолжаться, — думал он, — то при диаметре кратера в девяносто километров он завтра весь затянется облаком…»
Усталые, разбитые, с воспаленными от долгого наблюдения глазами, вернулись они в общую жилую комнату.
— Ну-с, дорогой коллега, — спросил Журбо Либетрауута, — что вы обо всем этом думаете?
Тот молчал. Заложив руки за спину, ходил по комнате. Наконец, сделав несколько концов, остановился перед Журбо.
— Я очень осторожен в выводах, мсье Журбо, — сказал он. — Явление настолько необычно, что может дать пищу тому совершенно неприемлемому для меня, как ученого, занятию, имя которому — научная фантазия. Подождем…
«Да, он скорее удавится, чем разрешит себе это удовольствие», — с досадой подумал Журбо. — Я несколько не согласен с вами, коллега, — продолжал он, — научная фантазия — великий двигатель, потому что порождает любовь к той же науке у тысяч людей.
— Наука вовсе и не нуждается в любви к ней, — сухо ответил Либетраут, — да вряд ли она и нужна этим тысячам.
— А для чего мы работаем?! — вскочил Журбо, чувствуя, что к его горлу подступает тот нервный клубок, который, независимо от его воли, все чаще и чаще давал себя знать при его разговоре с Либетраутом. — Для чего сидим тут отшельниками, лишенные свободы, людей, нормальных условий существования?
Грохотов, вошедший в этот момент в комнату, остановился в дверях и прислушался.
— Для чего сидит тут мсье Грохотов, еще более пожилой человек, чем мы с вами? Ведь у него семья, ведь для него еще более, чем для меня и вас, вовсе было бы не лишнее отдохнуть, пожить среди любящих людей, да просто полежать на траве и послушать пение птиц!..
— Мы немного уклоняемся в сторону, — ответил Либетраут, — это все имеет мало отношения к первоначально заданному вами вопросу об явлениях в кратере. Мы можем только констатировать какой-то процесс, причины и сущности которого не знаем и, может быть, не узнаем никогда. Повторяю, я враг догадок, а кроме того, ужасно устал. Покойной ночи.
И он ушел в свою комнату.
Грохотов подсел к Журбо.
— Это какая-то схема, а не человек, — пожаловался Журбо. — Знаете, в медицине есть выразительный термин — идиосинкразия… Это когда человеческий организм не воспринимает чего-нибудь такого, что по своей сущности совершенно безвредно… Земляники, например. Моя младшая дочь, здоровый во всех отношениях ребенок, ее совершенно не выносит. Съест одну ягодку, — и все тело покрывается какой-то сыпью… Так и я с Либетраутом. Чувствую, что во мне поднимается чисто физическое отвращение к нему, хотя он, может быть, вовсе не плохой человек и мне ничего худого не сделал.
И, махнув рукой, Журбо начал рассказывать Грохотову о всем виденном в экваториал.
— Это замечательно, дорогой мсье Журбо, — выслушав его и тяжело вздыхая, ответил старик, — и я от всей души поздравляю вас, потому что вы, несомненно, накануне какого-то изумительного открытия, но… — и он вытащил из кармана узенькую, как серпантин, ленту радиограммы.
— Я тоже целую ночь не спал, чтобы прочесть вам эту отбитую в 11 часов вечера ленту. Вот слушайте — радиограмма Лукновской коротко-волновой станции: «Германия отклонила ультиматум Франции о разоружении. Война объявлена», а в половине первого телеграфист принес мне вот эту ленту: «Началась бомбардировка Берлина газовыми снарядами. Весь юго-западный район города окутан облаками ядовитого газа. Шарлоттенбург, Груневальд, Шмагендорф, Лихтерфельде тонут в облаках светло-лилового, имеющего сильный лимонный запах, газа… В Потсдаме вымерло все население… Батареей, установленной в Кепенике, сбито три французских аэроплана-бомбомета… Вода в Фарландерзее и Гафеле, отравленная газами, превращается в какой-то, имеющий все тот же лимонный запах, студень… Газ движется к северу, к Вильмерсдорфу и Шенебергу»… О, черт! — выругался Грохотов, разрывая ленточный клубок, — я не хочу читать дальше о всей этой мерзости!!!