Изменить стиль страницы

А Ваня вдруг замечает, что Перкуна с ними нет… Вот те раз! Потеряли петуха по дороге! В трамвае ехали — был, по улице шли — был, в ворота входили… — а вот тут Ваня уже не помнит, был ли, нет ли… Про всё забыл. Небось, тычется там, слепенький, в тёмной улице, на чужие заборы натыкается… Подскочил Ваня:

— Где Перкун‑то?

— Дак, — замялся Шишок, — на месте…

— На каком ещё месте? — удивляется Ваня и, вспомнив про солнечную реку, петушиную родину, падает обратно на табуретку: — На Кукуй–реке?!

— На какой ещё реке! На своём он месте, на коньке крыши. Разве ж ты не видал никогда, хозяин, у нас там петушок вырезан?.. Оставалась изба без петушка, пока бродяжили‑то. А теперь он на место взлетел…

Ваня вскочил — хотел поглядеть петушка, неужто деревянным стал живой, огромный, золотой петушок?.. Но Шишок его отговорил, дескать, в темноте всё равно не разглядеть, утром уж посмотришь.

Ваня пригорюнился. Вот так всё и кончается… Разбредутся теперь все по своим местам: Перкуна уже нет, вон и Шишок в подполье метит. И останутся они вдвоём с бабушкой!.. Хорошо, конечно, что не снесут их… Обошлись и без волшебного мела… Василиса Гордеевна даже спрашивать не стала про мел, видать, почуяла, что не отыскали они его…

— А когда ты просыпаешься, Шишок? — спрашивает Ваня.

— Известно когда — весной.

— А наружу‑то вылезешь? Грозился, что больше носа не покажешь… Увижу я тебя еще, нет?

— Живы будем — свидимся, хозяин, — отвечает домовик. — Куда я без тебя! Да и куда ты без меня!

Глаза у Вани слипаются — спать хочется, просто мочи нет…

А бабушка Василиса Гордеевна уже готовит Ване постель.

— Только ты дождись утра, Шишок, не уходи без меня… — бормочет Ваня.

— Дождусь, как не дождусь, обязательно дождусь! Иди уж спи…

Полез он к себе на полати, печка тёплая — хорошо. Бабушка снизу напутствует:

— Доброй вам ночи, хорошего сна, желаю увидеть душного козла!

— И тебе, бабань, того же… — сквозь подступающий сон бормочет Ваня.

И засыпает…

«Валентина!..» Проснулся — оттого что слово в голову ударило. Кто это мамку поминает?!. Прислушался — и услышал приглушённые голоса. Один низкий — Шишков: бу–бу–бу, другой скрипучий — бабушкин. Беседуют, значит, на кухне. Небось, Шишок рассказывает про путешествие… Ваня успокаивается — и опять готов уснуть… совсем почти засыпает… Но тут вновь бабушка Василиса Гордеевна вступает, и Ване сквозь сон удаётся расслышать:

— Была ведь она у меня сегодня, Шишок…

— Кто? Валентина?!

Сна ни в одном глазу.

— Валька. Прилетела, как стрела, на самолёте… Один день, дескать, побуду — и в заграницу! Тьфу ведь! И чего они все в этой загранице проклятой нашли?! Мёдом, там, что ли, намазано? Незадолго перед вами умоталась в заграницу свою…

— А… зачем прилетала?

— Вот зачем! Матери выговорить ведь надо… Помудрить над ей…

— Чего выговорить?

— А того… Гуторит, обманула тебя, а ты и поверила… Дескать, никудышная ты ведунья…

— Обманула?! — недоумевает Шишок. — Валька тебя обманула?! А в чём?

Василиса Гордеевна тут совсем голос понизила, Ваня напряг слух и всё же услышал:

— С малым‑то…

— С каким малым?

— Да с хозяином твоим, с Ваней…

— И… чего с моим хозяином?

— А того… Написала мне Валька как‑то, что родила сына, да на вокзале оставила, назло вроде мне… В Ужге она тогда была, у свояка… И вот, дескать, я, дура, потащилась в Ужгу… Я ведь в газетке прочитала про Ваню‑то, дескать, живёт в больнице сирота, Житный по фамилии… А мальчишко‑то вовсе не ейный сын…

— Как… не ейный? А чей же?

— А кто ж его знат, Шишок, чей он… Не было у Вальки никогда сына и нет. И, думаю, никогда уж не будет: ни сына, ни дочери. И ведь ни минуты я ей не верила, Шишок! А всё ж таки поехала в эту Ужгу. Уж больно хотелось мне, чтоб род наш продлился, чтоб был у меня внук… Как увидела его — всё во мне оборвалось: до того страшной робёнок, тощий, бледной… Краше в гроб кладут… Взяла. Хоть и не наш — а всё ведь Житный… Жалко! Отдали и покрывалко мне, в котором он закручен был, и записку материнскую, где написано, никуда, мол, не девайте малого, вернусь за ним. Не Валькин вовсе почерк–от…

Молчали: и там на кухне, и Ваня на полатях…

— А всё ж таки, что ты ни говори, Василиса Гордеевна, а это — мой хозяин! — раздался наконец отчаянный голос Шишка.

— Конечно, твой! Я рази против… Твой хозяин и мой внук — и никому я его, Шишок, не отдам! Житный он — и конец всем разговорам!

Прямо пойти — всё потерять

Ваня долго смотрел на каменные слова, никак не решаясь выбрать направление… На душе было пусто.

— А вот если прямо идти, — обернулся он к товарищам, стоявшим за спиной и ждавшим, что он выберет, — прямо ведь — ствол еловый… Вроде некуда?!

— И впрямь! — воскликнул Шишок.

Ель была древняя — немного, может, моложе камня. Видимо, шло у них одно время соревнование, кто кого одолеет… Шатровая ель, разрастаясь, корнями старалась выворотить глубоко засевший камень из земли, а стволом отпялить его подальше от себя… По камню даже трещины пошли. Но после враги, скорее всего, примирились — поняли, что никто не сможет одолеть. Ствол врос в камень, а камень охватил ствол дугой. Ветвистая ель, как гигантские рога, росла из конской головы. Попробуй выкорчевать камень — и ель обрушится, попробуй срубить ель — и не сможешь, конь–камень ей защита.

И вот, что бы там ни было написано на камне, но прямо‑то ведь некуда — широкий еловый ствол преграждает путь!

— А ты прямо, что ль, хочешь идти, хозяин? — спрашивает Шишок. — И всё потерять?!

Ваня машет на него рукой, дескать, отстань. У него было такое чувство, что он и так уже всё потерял… И терять ему больше нечего… Мальчик коленками стал на камень, лицом к еловому стволу, и вдруг из горла сами собой полились слова:

— На море на окияне, на острове на Буяне лежит бел–горюч камень алатырь. На том камне сидят три девицы, все они сестрицы. Перва иголку держит, втора ниточку продевает, а третья сестрица кровавую рану зашивает, — говорил он не свои слова и не своим голосом, а чьим же? — Заря–заряница, младшая сестрица, сними с моего сердца горе горючее, тоску тоскучую, с белых костей, с жёлтых мозгов, из жил, из суставов, с горячей крови. Отнеси их за пустые леса, за быстрые реки, за высокие горы, куда люди не ходят и птицы не летают. — И вдруг понял Ваня, чьи слова выходят из его рта, чьим голосом он говорит — скрипучим голосом бабушки Василисы Гордеевны… — Камень, камень! За камнем семьдесят семь жил, семьдесят семь костей. Встану на камень — кровь за камень!

Ваня и вправду поднялся во весь рост — и по прежнему перед глазами был корявый еловый ствол и мохнатые ветки. И вдруг какой‑то коридор протянулся внутрь ствола, до боли знакомый коридор… Ваня глаза выпучил, обернулся к друзьям, ткнул пальцем в сторону освещённого коридора, призывая их в свидетели чуда. Шишок поймался тут за полу его пальтишки — а Ваню какая‑то неведомая сила втягивала внутрь коридора… Он замахал руками, пытаясь остаться на этой стороне, пытаясь сохранить равновесие, Шишок, вцепившись в пальто, тянул его к себе, орал: «Хозяин, держись!» — но и Шишок был тут бессилен. Втащило Ваню в коридор — он бросил последний взгляд назад и увидел заснеженный лес вдали, и близко Шишка в Цмоковом полушубке, с медалью «За отвагу», прицепленной на пузе, в полосатых пижамных штанах, на лице опять застыло то же идиотское выражение, как тогда, под стенами Белого дома. Домовик стоит с раскрытым ртом и крепко прижимает к груди тряпицу — кусок Ваниного пальтишки. Петух, выглядывая из‑за его плеча, хлопает огненными крыльями и кукарекает — видать, пришло его время… И вдруг — всё пропало: глухая стена позади.

Ваня бросился к стене, — обычная обшарпанная стена, крашенная буро–зелёной краской, вверху плакат: «Берегись энцефалитного клеща!», — застучал кулаками… Нет, не пробить эту стену, не раздвинуть, не войти… Да что же это! Да где это он?! Ваня оборачивается зажмуренным лицом и, приоткрывая глаза, видит, как, вынырнув из‑за угла, идёт по коридору, утыканному дверями, Нюра… Одна из дверей распахивается — из шестой палаты выходит медсестра с капельницей наперевес. Вот Нюра и медсестра встретились… Вот разминулись — медсестра пошла в ординаторскую… Нюра идёт к нему, улыбается… Подошла, спросила: «А чего одетый ходишь? И без тапочек… Грязищи‑то нанёс… Давай–ко живо!..» Ваня глянул мельком в окно — снега не было, почему‑то ему казалось, что должен быть снег… Деревья стояли чёрные, без листьев… Ваня спросил у ней потихоньку: «Нюра, а сейчас осень или, может, весна?» Та только головой покачала: «Эх, Ваня, Ваня, учишься ты, учишься, а толку… Какая же щас весна — октябрь–месяц на дворе…» — «Октябрь и есть! — обрадовался Ваня. — А где я был‑то, Нюра?» — «А где ж тебе быть? В школе был… А после, небось, носился где‑то… Ничё — тоже надо. А то сидишь и сидишь со сказочками своими… Ещё зачитаешься!.. У нас в деревне был один такой‑то, тоже всё читал, читал, а после взял и застрелился». — «Не повесился?» — спросил почему‑то Ваня. «Не–е, отец у его охотник был, у них ружьё на стенке висело». — «А я слышал, как стреляли», — сказал Ваня, силясь вспомнить, где он мог слышать стрельбу. — «Да все слышали, — согласилась Нюра, — в телевизоре» — «А разве починили его?!» — воскликнул Ваня. «А то!.. Не помнишь, что ли… В сентябре ещё…». Ваня схватился за голову: ничего этого он не помнил… Ни про школу, ни про телевизор. Было что‑то совсем–совсем другое…