Глаза его разгорелись, а может, то отблески костра в них играли, с ходу он накинулся на обомлевшую повитуху:
— Ах ты, жаба болотная, стерва ты степная, падаль дворовая, ты почто на хозяина моего навяков натравила, отвечай? — И, выхватив из костра головешку, затряс ею перед самым носом прижухшей старушонки. Запахло палёным — это загорелась шерсть на ладошке домовика.
— Ой, не надо, не надо, ой, боюсь, боюсь, боюсь, — запищала повитуха девичьим голоском, прикрываясь раздутыми ладонями. — Ой, всё скажу, ой, не трогай мои глазыньки…
— Глазыньки у ей, — проворчал Шишок, опуская головешку. — А у навки — так не глазыньки… Ты, жаба, своими жабьими ручками порешила Валькиных детушек?
И тут Ваня опять увидел, что снег в одном месте пошёл гуще и завились снежинки в нежную девичью фигурку, а рядом завихрилась ещё одна снежная фигура — мужская… Склонились они, вроде прислушиваются, слово боятся упустить…
— Ой, не я, не я, не я, Шишок… Анфиска это…
— Врёшь, карга! — замахнулся на неё Шишок головешкой.
— Ой, я, я, я, Шишок…
— И на Вальку навьё натравила, лярва… Ну‑ка рассказывай, старая хрычовка, всё с самого началу… Всю правду правдинскую.
Марковна понагнулась книзу, спрятала лицо в руках — толстые плечи трясутся, плачет. Тут повитуха подняла лицо, между растопыренных пальцев глаз поблёскивает… Убрала руки — смеётся заливается, вся колышется, ажно щёки трясутся… Ваня опешил. Вдруг смеяться перестала, закугыкала:
— Правду правдинскую, значит, тебе, Шишок, подавай?! А ведь расскажу… Смотри только, как бы не обжечься той правдой‑то…
Старуха деловито воткнула в снег лыжные палки и продолжила:
— Как бросил меня прежний‑то твой хозяин, Серафим Петрович, на ведьму Василиску променял, решила я, — только что из петли меня вынули и воздуху я глотнула, — что не бывать роду Житных на земле… Так‑таки и поклялась себе… И жизнь на это положила — и свою, и чужие… Вот тебе и вся правда.
Тут снежные фигуры метнулись к старухе, завихрились вкруг неё, облепили — повитуха стала от снега отмахиваться, отплёвываться, закашлялась… Прокашлявшись, продолжала:
— Как глянулся мне Серафим‑то, попросила я Анфиску сделать приворотное зелье… Все трое они были мастерицы на этот счёт, да и другое многое умели. Василиска — та, конечно, первейшая из них, даром что самая молодая. Анфиса помогла — завидовала всегда сестре, что та понимает в волховском деле больше неё. Вместе делали приворот — уж такая гадость… Подпоила парня… И так уж я ему полюбилась, так полюбилась — думала, на всю жизнь! Да ведьма эта Василиска и перебеги дорогу. Клялась божилась потом, что ничего‑де не делала, чтоб переманить Серафима, сам‑де он… Так я ей и поверила! Ведьма она — вот и сделала сильнейший против нашего с Анфиской приворот. Анфиса‑то против неё — что! Вошка. Знала я, что не смогу с Василиской открыто соперничать, куды мне!.. Решила затаиться до поры до времени…
Снежные буруны закружились вокруг костра, два буранных человека заметались, бросая пригоршни снега повитухе в лицо, языки пламени понагнулись в сторону старухи, того гляди, буран погасит костёр… Вдруг где‑то вдали раздался слабый звук выстрела. Прислушались… Перкун просипел: «Кого‑то подстрелили?..» — «Эхо», — пробормотал Шишок. Тут к одному концу развязанной повитухиной шали подобрался лихой язычок пламени, — она ничего не замечала, прислушиваясь, — и вот лизнул огонёк шерсть… Вспыхнул угол серого платка, загорелся… Ваня подскочил — и сдёрнул шаль со старухи, горящий конец в снег затолкал. Опять запахло палёным… Ульяна Марковна ни спасиба, ни полспасиба, выдернула шаль из Ваниных рук, опять на голову накинула; конец жжёный оторвала и бросила в костёр, завязала платок сзади на шее. И вновь загуторила:
— Выстрелы ни к чему слушать… Войну пропущу… не об том у нас речь… Речь у нас нынче о последней дочке Серафиминой — вот, значит, и буду про неё. Приезжала она к тётеньке Анфисе на каникулы, а жила‑то больше у меня… Каждый год Анфиса племянницу в гости зазывала по моей просьбе, а та, чуть объявится — и ко мне! И матушке не сказывала, что у другой вовсе тётки каникулы проводит… Очень я её просила не сказывать, она и слушалась. Любила она меня… Лаской я брала, со мной и поговорить можно, и посоветоваться, не то что с родной матушкой. А Василиса отпускала, вишь, провидица‑то провидица, а не чуяла… Знала бы — ни в жизнь не отпустила! Да и родная тётенька частенько сюда захаживала, Анфисушка‑то… Знаю, Шишок, больно люба она тебе была… Да ты ей только в смех был! Уж не обижайся… Вместе мы племяннице‑то нашёптывали: уж такая де она у нас раскрасавица, и голосок‑то у ей райский, и красота‑то ангельская, и всё‑то у ей будет самое–самое, не такое, как у всех прочих людей… А чуть подросла наша красавица — и на–ко: дятятко в пузе завелось! Северным ветром, видать, надуло! Вот мы тут с родной тётенькой‑то в два голоса да в оба уха стали ей петь: куда тебе детей плодить, молодая ещё, всю жизнь себе поломаешь… А голосок‑то ведь у тебя райский, а красота‑то ангельская… Ну куда‑де в молодые твои, юные годы с этаким грузом… Все дороги ведь разом закроются. Останется одна печка… Ну и… уломали. Избавила я племянницу от первенца. В отчем дому Василисы Гордеевны дело было… Вот на этом самом месте, где мы сидим… Но вскорости вторая детушка завелась у нашей красавицы — теперь, видать, Западный ветер постарался… И эту я тем же манером, что первого… Потом‑то умнее стала ангелица наша, но и в третий раз, вишь, не убереглась… Это, я так думаю, проделки Южного ветра оказались… Вот вам и все три!
Совсем взъярились снежные духи: завыли, заплакали, — вихрем весь снег с земли в воздух вскинуло… Ваня поднял воротник и прижмурился… А повитуха сквозь буран закричала:
— А вот как на свет Ваня Житный успел проскочить?! Не сказывала мне про него наша красавица… Сокрыла! Простодырая‑то простодырая[88], а вишь! Матушкина змеиная кровь… И знать я ничего не знала про живого Житного до августа‑то месяца, пока вы в ворота ко мне не постучались да ночевать не попросились!.. Уж, конечно, пошла я тогда к навью, сами ноги–те понесли! А навьё это опять же через Василисин колдовской мел в людской мир входить научилось… Дюже я боялась навяков этих спервоначалу, даже в Теряево перебралась со страху. А после приручила — хлеб бы у меня с руки ели, ежели б давала им хлебушек–от… Всё они ту мечтали подстеречь да расквитаться с ей. Только кишка у них оказалась тонка. Слабая порода, одно слово — Житные… Хоть и навяки.
Старуха выставила перед собой вздутые ладони, повертела ими туда да сюда, будто осматривала, и пропищала:
— Никого из рождённых душ я не трогала, так что руки у меня чистенькие…
— Чистенькие они у тебя! — заорал Шишок, долгое время себя сдерживавший. — Сколько душ сгубила, лярва… Навяцкими руками хотела с моим хозяином расправиться, да не вышло! И с Валькой тоже не получилось!
— Так ведь ещё не вечер! — ухмыльнулась старушка. — Слушаются меня навяки‑то, как мать родную… Уж так‑то любят…
Тут снегурка со снежным парнем взметнулись в воздух, мелькнули в буране, завихрились ближе к лесу, ещё ближе — и пропали с глаз…
Шишок же, схватив валежину, на которой троица до тех пор сидела, — так что Перкун с квохтаньем в воздух взлетел на три метра, а Ваня кубарем в снег покатился, — размахнулся, чтоб опустить её на голову повитухи… Но та успела отвалиться в сторону и, сжавшись в клубок, запричитала:
— Ой, Шишок, Шишок, Шишок… Ой, не все ещё сказала…
Шишок опустил валежину к своим мохнатым ногам:
— Чего ещё? Ну, договаривай, карга!
Старуха села, отряхнулась от снега и, опустив голову, тихо, так что сквозь вой вьюги едва слова её долетали, заговорила:
88
Простодыра - наивный человек [Ред.]