Но четверка «противника» устремилась за ними, тоже воткнулась в солнце. Она жаждала разделаться с дерзкой парой там, в верхней точке косой петли. Но когда, выдержав бешеный натиск прожекторно-ослепительных лучей солнца, «противник» оказался в верхней точке косой петли, Курманова с Лекомцевым там не было. Они исчезли, как призраки.

Заманив на косую петлю четверку, Курманов с Лекомцевым. воспользовавшись слепящим солнцем, ушли боевым разворотом в сторону и в решающий момент полета применили такой маневр, что «противник» ничего уже не смог с ними сделать. Проскочили незамеченными, как невидимки.

Лекомцев не верил себе: как только удержался за Курмановым!

Не один у них был такой боевой вылет. Раз Курманова зафиксировали «сбитым». Он только успел передать Лекомцеву: «Выполняй задачу». И тот, выйдя вперед и изменив направление захода, как они проигрывали этот вариант еще на земле, прорвался в заданный район один и доставил важные сведения о «противнике». Генерал Караваев прямо на борт, в воздух, передал Лекомцеву свою благодарность.

Лекомцев на этот раз как-то особенно почувствовал силу в мощь своего боевого оружия. Понял, что значит взять от самолете все, что заложено в нем беспокойной конструкторской мыслью.

После успешного выполнения задания, волнуясь и радуясь, он признался командиру эскадрильи: «Мы много говорили о научно-технической революции. Но для меня раньше все это было чем-то неуловимым. А теперь зримо почувствовал: передний край НТР проходит через наши кабины, а в кабинах мы, летчики. Выходит, эта революция свершается и в нас самих…»

Когда Курманов и Лекомцев вернулись в Майковку, там уже все знали об их отличных действиях на учениях.

Лекомцеву в родном городке все казалось милее и дороже. До чего же чист, прозрачен и упоительно свеж воздух! Лекомцев с наслаждением вдыхал его, чувствуя на нем аромат земли.

Может, ни на какой другой планете нет больше такого воздуха и такой красоты! Планета Земля — это удивительный оазис во Вселенной. Здесь не только воздух, но и вода, и цветущие сады, и самое великое чудо природы — люди. Для них, для людей, надо беречь этот оазис жизни. Беречь так же, как она сама, мать-земля, бережет свое тепло.

Поздней осенью, когда по ночам приходят зимние холода, утром от изморози становится белым-бело. Но копни землю — и увидишь, как оттуда, изнутри, поднимается легкий молочный пар. То земля дышит теплом. Да если и зимой, в самую что ни на есть лютую стужу, будешь забираться в глубь земли, тот же теплый, душистый пар, как от свежевыпеченного хлеба, вскружит голову.

Как хорошо, что земля держит тепло! Пока это тепло есть, будет и жизнь. Потому, куда бы летчики ни улетали, в какие бы стратосферные дали ни поднимались, их всегда влекут к себе земные ориентиры. Ведь и красота неба — от земли. Если бы не земля — давно бы наскучило им пустое синее однообразие. Отдели небо от земли, от человека — и поблекнут все его краски. Небо без человека мертво.

Эти прекрасные чувства звали Лекомцева писать стихи. Так близко сходились в его душе поэзия и полеты.

И вдруг все у Лекомцева (он был уже капитаном) переменилось. Последний полет безжалостно перечеркнул его достижения и радости. Муторно стало у него на душе. Погасли глаза, сник голос, и походка стала какой-то вялой.

В небе при неудачах так, видать, и случается: времени мало, а земля близко. Один у него был выход — оставить самолет, катапультироваться. Лекомцев уже выполнил задание, уходил с полигона, когда услышал какой-то странный звук, словно бы взорвалась хлопушка. Самолет повело вправо, он стал припадать на крыло, как подстреленная птица.

Что бы в воздухе ни случилось, мысль о земле — одна из первых. Лекомцев подумал о посадке: «Буду клеить (от Курманова перенял он это словечко) левый разворот». Он попытался изменить направление полета, но ощутил сильное сопротивление, и его словно током пронзило: «Рули!» Немедленно доложил руководителю полетов подполковнику Ермолаеву:

— Первый, я Тридцатый! Отказывают рули!

Ермолаев уточнил информацию:

— Самолет управляем?

— Ограниченно!

— Можешь посадить?

Лекомцев понял: на посадочный курс ему не зайти. Он нацелился приземлиться в стороне от полосы, на ровной и хорошо накатанной площадке. Но поведение самолета было загадочным, необъяснимым. Лекомцев не знал, как он поведет себя дальше, и потому о посадке определенно сказать не мог.

— Не хватает крена, — доложил он на КП.

«Какая же тут посадка…» — подумал про себя Ермолаев и ответил буквально через секунду. Но так как связь до этого шла без пауз, то эта секунда показалась Лекомцеву долгой. Он знал, какое решение примет подполковник Ермолаев, но все равно ждал.

— Тридцатый, катапультируйся!

— Понял… — прохрипел Лекомцев, внезапно застигнутый мыслью: «Легко сказать — катапультируйся. А если причины не найдут, что тогда?!» Он вспомнил требования Курманова: «Летчик должен чувствовать самолет, как самого себя». Лекомцев не мог понять, что с самолетом, он ему показался чужим. Тут хочешь не хочешь, а загадку надо разгадывать, сражаться до последнего, вести самолет на землю.

Заход на посадку в черте аэродрома не получился. Разве майор Курманов так учил появляться над своей «точкой»?! Пришел, развернулся вокруг хвоста — и на родную землю (так фронтовики делали, чтобы не угодить в прицел противнику). Сейчас Лекомцев размазал заход, он у него получился как расползшийся на сковороде блин.

Самолет, всегда стремительный, легкий, сделался тяжелым и таким неуклюжим… Лекомцев не чувствовал гармонии, не стало той слитности летчика и самолета, без которой немыслим боевой полет.

Мозг у Лекомцева работал с полной нагрузкой. Кто знал, сколько оставалось секунд, отпущенных ему судьбой для завершения полета? Время есть время. Взаймы его не возьмешь, а в критические моменты оно решает все. У Лекомцева времени мало, а узнать ему надо было многое. Не сами же рули отказываются слушать летчика! Что ограничило их движение? Откуда сухой хлопок, похожий на взрыв? И пока крылья держат самолет — надо лететь.

— Тридцатый, катапультируйся! Слышишь? Катапультируйся! — требовал руководитель полетов Ермолаев. Находясь на земле, визуально наблюдая терявший высоту самолет, он больше, чем кто-либо, сознавал неотвратимость трагической развязки. Упрямое молчание Лекомцева выводило его из себя. И чего он тянет? Это же безумие! — Катапультируйся! Катапультируйся! — все более ожесточаясь, кричал Ермолаев в микрофон.

Лекомцев был охвачен одной страстью: продлить полет. Только бы продлить! В какие-то секунды и мгновения машина все же успеет что-то ему «сказать». Ведь услышал когда-то давным-давно Курманов зуд, а другие не чувствовали его и определили только по показанию приборов.

Теперь самолет был во власти одной силы — земного притяжения. И сам Лекомцев уже был во власти самолета, времени и судьбы. Выбора не было. Сбросив с кабины фонарь, Лекомцев вжался спиной в броню катапультного сиденья и, схватив внизу, у колен, красные рукоятки, резко рванул их на себя…

* * *

Увидев на фоне леса дымный всплеск, Ермолаев побледнел и сорвавшимся голосом распорядился: «Вертолет!» Удаляясь от микрофона, он обессиленно упал в кресло и закрыл глаза. Полет Лекомцева лишил его последних сил. Никогда в жизни Ермолаев не доходил до такого изнеможения. Отдышавшись, небрежно вытер на лице пот и, не обращая внимания на обступивших его помощников, укоризненно покачал головой, и словно бы про себя, но слышно сказал: «Курмановские повадки! А ведь и сам уже обжигался, казак лихой».

Ермолаев пододвинул к себе журнал руководителя полетов и начал писать: «В 7.38 утра западнее поселка Дерюгино…» На этом месте Ермолаев остановился. Была неизвестна судьба капитана Лекомцева.

Ермолаев поднялся с кресла, вышел и начал нервно ходить из одного конца вышки в другой, не отводя взгляда от аэродрома и дальнего леса, на верхушки которого наползало сбитое ветром облако пыли и дыма.