Изменить стиль страницы

Джулиан коротко ответил, что отец его слишком занят другими мыслями. Но тщеславный человечек, которого, надо отдать ему должное, опасность и смерть беспокоили (по его собственному выражению) не больше, чем блошиный укус, не пожелал так легко отказаться от своего тайного намерения обратить на себя внимание почтенного и высокого сэра Джефри Певерила, ибо, будучи по крайней мере дюйма на три выше своего сына, этот достойный кавалер обладал несомненным превосходством над ним, а бедный карлик в глубине души ничего так не ценил, кат; высокий рост, хотя и не упускал случая вслух над ним поиздеваться.

— Старый товарищ и тезка, — сказал он, вновь протягивая руку, чтобы дернуть за рукав Певерила-большого, — я прощаю вашу забывчивость, — ведь прошло много времени с тех пор, как мы встретились при Нейзби, где вы сражались так, словно у вас столько же рук, сколько у мифического Бриарея.

Владелец замка Мартиндейл опять обернулся к карлику и прислушался к его словам, словно пытаясь что-то припомнить, а потом нетерпеливо прервал его: «Ну?»

— Ну? — повторил сэр Джефри-маленький. — Слово «ну» на всех языках выражает неуважение, даже презрение. И будь мы в другом месте…

Но к этому времени судьи уже заняли свои места, глашатаи потребовали тишины, и суровый голос лорда верховного судьи, пресловутого Скрогза, сделал выговор констеблям за то, что они позволили подсудимым разговаривать между собою в суде.

Следует заметить, что сия прославленная личность сама не знала, как вести себя в этом деле. Спокойствие, достоинство и хладнокровие были чужды ему как судье, — он всегда кричал и рычал на ту или другую сторону. А в последнее время никак не мог решить, чью сторону принять, ибо был начисто лишен беспристрастности. На первых процессах обвиняемых в заговоре, когда народ был явно настроен против них, Скрогз кричал громче всех. Любую попытку взять под сомнение показания Оутса, Бедлоу или других главных свидетелей он считал большим преступлением, нежели поношение евангелия, на котором они присягали. Он называл это попыткой замять дело или дискредитировать королевских свидетелей, иными словами — преступлением, почти ничем не отличающимся от государственной измены.

Но с некоторого времени новый свет озарил разум сего толкователя законов. Проницательный и дальновидный, он по верным признакам понял, что ветер начинает менять направление и что недалеко то время, когда и двор, и, возможно, общественное мнение обратятся против доносчиков и вступятся за обвиняемых.

До сих пор Скрогз считал, что Шафтсбери, сочинитель заговора, в большом почете у короля, но однажды его собрат Норт шепнул ему: «Его милость так же силен при дворе, как ваш лакей».

Это известие, полученное из верных рук как раз в то самое утро, привело судью в большое смятение, ибо он ничуть не заботился о последовательности своих действий, но весьма настойчиво желал сохранить благопристойную форму. Он отлично помнил, с каким неистовством ранее преследовал подсудимых, и понимал, что, хотя доверие к доносчикам более здравомыслящих людей пошатнулось, их показания все еще сильно действуют на чернь, а потому ему предстоит играть очень трудную роль. На протяжении всего суда он походил на корабль, который намерен лечь на другой галс, причем паруса его, не успев еще повернуться в нужную сторону, трепещут на ветру. Словом, он до такой степени не знал, чью сторону ему выгодней принять, что, можно сказать, в эту минуту приблизился к состоянию полной беспристрастности больше, чем когда-либо в прошлом или в будущем. Как огромный пес, которому надоело лежать спокойно и не лаять, но который не знает, на кого ему броситься прежде, Скрогз обрушивался то на обвиняемых, то на свидетелей.

Стали читать обвинительный акт. Сэр Джефри Певерил довольно спокойно выслушал первую часть, где говорилось о том, что он отдал своего сына в дом графини Дерби, закоренелой папистки, с целью содействия ужасному, кровожадному папистскому заговору; в том, что он скрывал в своем замке оружие и амуницию; в том, что он действовал по поручению лорда Стаффорда, казненного за участие в заговоре. Но когда начали читать о его связях для этой цели с Джефри Хадсоном, некогда именовавшимся сэром Джефри Хадсоном, бывшим теперь или прежде в услужении у вдовствующей королевы, он взглянул на своего соседа, как будто только теперь вспомнил его, и вскричал с досадой:

— Эта наглая ложь не стоит и минуты внимания! Я мог встречаться и беседовать, совершенно, впрочем, лояльно и повинно, с моим покойным родственником, благороднейшим лордом Стаффордом — я буду и впредь именовать его так, несмотря на его несчастья, — и с родственницей моей жены, достопочтенной графиней Дерби. Но можно ли поверить, чтобы я стакнулся с дряхлым шутом, которого я знаю только потому, что на одном пасхальном пиру играл на волынке мелодию, под которую он плясал на потеху гостям на особом маленьком столике?

Бедный карлик едва не заплакал от ярости, но сказал с принужденной улыбкой, что вместо этих юношеских шалостей сэр Джефри Певерил мог бы его вспомнить как товарища по оружию при Уигганлейне.

— Клянусь честью, — ответил сэр Джефри, как бы припоминая что-то, — должен отдать вам справедливость, мистер Хадсон, вы как будто и вправду были там и, кажется, отличились. Но согласитесь, что вы могли быть совсем рядом, а я вас все-таки мог не заметить.

Простодушие сэра Джефри-большого вызвало в зале смешки, которые карлик пытался остановить, приподнявшись на цыпочки и окидывая присутствующих грозным взглядом, словно предостерегая насмешников, что их веселье грозит им гибелью. Но заметив, что это только вызывает еще больший смех, он сделал вид, что ему все равно, и сказал с презрительной улыбкою, что никто не боится закованного в цепи льва. Это великолепное сравнение скорее увеличило, нежели уменьшило веселье тех, кто его услышал.

Джулиан Певерил обвинялся в том, что он был посредником между графиней Дерби и другими папистами и священниками, принимавшими участие во всеобщем изменническом заговоре католиков; что он атаковал Моултрэсси-Холл; учинил насилие над Чиффинчем; напал с оружием в руках на Джона Дженкинса, слугу герцога Бакингема. Все это трактовалось как акты явной государственной измены. Джулиан в ответ сказал только, что не признает себя виновным.

Его маленький товарищ не удовлетворился столь простым заявлением. Когда он услышал, что его обвиняют в том, будто он получил через одного из агентов заговора широкие полномочия и был назначен командиром гренадерского полка, то с гневом и презрением возразил, что, если бы сам Голиаф из Гефа пришел к нему с таким предложением и пригласил его командовать всем племенем епакитов, ему бы никогда больше не пришлось искушать никого другого.

— Я бы прикончил его на месте, — сказал в заключение доблестный карлик.

Королевский прокурор вновь повторил обвинительный акт, и тут на сцену выступил пресловутый доктор Оутс. Он был в полном церковном облачении из шелка, ибо в те времена особенно тщательно занимался своей внешностью и манерами.

Этот удивительный человек, возвысившийся благодаря темным проискам самих католиков и случайному убийству Эдмондсбери Годфри, сумел заставить публику проглотить уйму нелепостей, из коих состояли его свидетельские показания, не имея иных способностей вводить людей в обман, кроме наглости, заменявшей ему убеждения и чувство стыда. Будь на его месте человек более рассудительный и попытайся он придать этой истории с заговором видимость достоверности, его, вероятнее всего, постигла бы неудача, как это часто происходит с мудрецами, когда они обращаются к толпе, ибо они не осмеливаются рассчитывать на ее безграничную доверчивость, особенно если их Фантазии содержат элементы страха и ужаса.

Оутс был от природы человеком желчным, а влияние, которое он приобрел, сделало его наглым и самодовольным. Сама наружность его была зловещей: белый парик, как овечья шерсть, окаймлял его грубое длинное лицо. Рот, употребление которого сделало его столь знаменитым, помещался в середине лица, и поэтому перед изумленным зрителем представал подбородок такой же длины, как нос и лоб, вместе взятые. Он говорил напыщенно, как-то нараспев, выделяя некоторые звуки и растягивая гласные.