Изменить стиль страницы

Внезапно в памяти возникли слова из письма Теклы Бесядовской: все говорят, что ты уже не тот, что раньше. Это означало, что те пять лет, которые он считал самыми бесплодными в своей жизни, все же не лишены были какого-то смысла и не прошли бесследно, коль скоро в глазах людей он стал «не тем, что раньше», а каким-то другим, любимым и даже «украшением семейства». Что это значит? Неужели в нем действительно произошли какие-то перемены? Ему захотелось увидеть себя таким, каким он был пять или восемь лет назад, тотчас по возвращении из Одессы, но ничего у него не получалось; ему вспоминались какие-то эпизоды из прошлого, люди, с которыми он встречался, беседы, которые он вел тогда, даже события, — их, впрочем, было немного. Но себя в этих воспоминаниях он видел таким же, как сейчас, или таким, каким был в те времена, — неизменным Янушем Мышинским, человеком, немного растерявшимся в этом очень большом и не очень понятном мире. И все-таки он изменился. Как уловить в самом себе перемены? Нет, пожалуй, это невозможно.

Черная угольная баржа на Сене издала пронзительный звук, похожий на крик петуха весною, и Януш вздрогнул. Ему вспомнились свистки паровозов в Одессе. Нет, не стоит анализировать происшедшие в тебе перемены, если даже неизвестно, перемены ли это; задумываться можно лишь над своими чувствами. Если уж что-нибудь и переменилось в нем, так только отношение к людям. Раньше он их боялся, избегал и совсем не знал. Чем была для него эта незабываемая первая поездка в Одессу, встреча с Эдгаром и знакомство с Ариадной? Этой удивительной Ариадной! Тогда он не понимал, как можно общаться с некоторыми людьми и даже понимать их, как можно относиться к ним терпимо. К таким людям, чья жизнь течет совсем в другом русле, чем его собственная, например, к Спыхале или к Текле Бесядовской. А теперь он убедился, что любит этих людей или, по крайней мере, интересуется ими. Спыхалу он, правда, не мог бы полюбить, несмотря ни на что. Само слово «любить» было неприменимо по отношению к этому человеку. Он никогда не слышал, чтобы Марыся произносила это слово, обращаясь к самому Казимежу или говоря с кем-нибудь о нем. Но ко всем остальным людям это слово вполне применимо. Только звучало оно для Януша чересчур пассивно. Хотелось обратить его в действие.

Вчерашняя беседа с Янеком Вевюрским тоже затронула неведомые ему ранее струны. Он проникся сочувствием ко всему, чем жил Янек. Напрасно Януш старался уверить себя, что сентиментальность тут ни к чему, что нужнее капля рассудка и понимание вещей; эти рассуждения не помогали, они не могли изменить главного в его характере — всегда и во всем он руководствовался чувствами, потому и был так одинок в этом мире, в котором прежде всего нужен компас рассудка. Гора Святой Анны! Он притронулся к гравюре, лежащей у него в кармане. Почему эта незнакомая ему местность вдруг вызвала в нем такие трогательные чувства? Почему он вдруг начал жалеть, что не участвовал в Силезском восстании? Или это сентиментальность? Рассудок, конечно, тоже мог бы указать ему на эти упущения, но тогда и мир выглядел бы иначе. Обо всем этом нужно рассказать Эдгару…

«Угольщик», склонив чело, прошел под мостом и оставил позади себя пенистую бороздку на мутной, серой воде. Януш задумался так, что совсем забыл об условленной встрече. Посмотрев на часы, он увидел, что уже опоздал. Махнул рукой — Эдгар подождет.

— А письмо, выходит, было важным, — громко сказал он самому себе, приближаясь к серовато-синим стенам Лувра.

V

Они условились встретиться у статуи Нике. Еще поднимаясь по лестнице, Януш заметил худощавую и высокую, немного сгорбленную фигуру Эдгара, стоящего у статуи. Композитор не мог оторвать взгляд от складок развевавшихся на ветру покровов Нике, но когда он поздоровался с Янушем, то сразу начал рассказывать о том, как звонил по телефону панне Текле и о всяких варшавских мелочах. Не так давно он заходил на чай к Голомбекам, к столу подали какое-то высохшее и кислое печенье, очевидно забракованное в кондитерской. Малютку уже крестили, и он, Эдгар, стал крестным отцом; ей дали имя Гелена. Беседуя, друзья по-прежнему стояли у статуи. Фигура Нике в те годы была установлена иначе, чем сейчас: ниже и с большим наклоном, тем не менее она всякий раз производила огромное впечатление на Януша, он то и дело возвращался к ней.

— Мы здесь стоим так долго, будто здесь больше и смотреть не на что, — заметил наконец Мышинский.

Эдгар по-детски улыбнулся.

— Признаюсь, мне никуда отсюда не хочется идти. Я стремился повидать только Нике. И ничего больше.

Януш тоже улыбнулся:

— Тебе наскучила живопись?

— Ну, как тебе сказать? Да, чуточку… Собственно, «наскучила» — это, может быть, не то слово. Видишь ли, я немного пресыщен искусством…

В эту минуту к ним подошел Генрик, который уже не одно утро провел в Лувре.

— Пресыщен искусством? — удивился Януш. — Ты, который всегда твердил, что только в искусстве и можно найти спасение?

Эдгар беспомощно посмотрел на него.

— Такое у меня сейчас чувство. И знаешь, даже эта Нике привлекает меня только своей классической силой… а мы все — обреченные на александринизм…

Генрик, незнакомый с Шиллером, тем не менее вспылил.

— Значит, вы считаете наше искусство упадочным? — спросил он.

— Нет, больше стоять здесь невозможно! — вмешался Януш. — Идемте в галерею Аполлона, там нет картин, зато есть диванчики.

Они уселись неподалеку от витрины с алмазами, и это обеспокоило служителя, одетого как распорядитель на похоронах. Он настороженно следил за этими громко разговаривавшими иностранцами. У Януша из кармана выпала маленькая карта «Totius Silesiae». Генрик поднял ее.

— Что это у тебя? — спросил он.

— Понимаешь, это маленькая карта Силезии, — в некотором замешательстве пробормотал Мышинский. — Вот тут, видишь, — он ткнул пальцем в карту, — тут гора Святой Анны.

Эдгар тоже склонился над картой.

— Что это за гора Святой Анны? — спросил он.

— Ну, есть такое место в Силезии, — ответил Януш.

И вдруг понял, что не может рассказать своему другу о тех чувствах, которые вызывала у него эта маленькая карта. И о вчерашней встрече с Янеком Вевюрским тоже не может рассказать, так как Эдгар попросту ничего не поймет.

— Он, видите ли, «обречен на александринизм», — повернулся Януш к Генрику.

Эдгар рассмеялся.

— Не придирайся, Януш, — сказал он. — Мне кажется, что все эпохи упадка очень похожи одна на другую. Трудно выйти за рамки подражательства, повторения избитых форм. Повторяю… Не могу же я, например, создать новую форму, потому и вынужден обращаться к старым: либо соната, либо симфоническая поэма… Ну а дальше? Все это уже было. Невозможно разорвать эту, если можно так выразиться, скорлупу культуры… Это безнадежно.

Генрик прервал его, обратившись к Янушу:

— Знаешь, с кем еще я договорился встретиться здесь? Приехал Керубин Колышко.

— Неужели? — рассеянно спросил Януш.

— А что ты думаешь обо всем этом? — очень серьезно спросил Эдгар.

— Ну вот, затянул старую песню, — отмахнулся Януш.

— Знаешь, Виктор Гданский дал нам денег на оборудование баржи художников на Сене. Через несколько дней она будет готова, — снова вмешался в разговор Генрик, желая, по-видимому, переменить тему, так как рассуждения Эдгара явно его раздражали.

— Что же на ней устроят? — спросил Шиллер.

— Обычный ресторан, как и на других баржах, — ответил Генрик, — это теперь модно. Во время выставки будет несколько таких судов.

— А когда откроется выставка?

— Пятого мая.

— Ага, значит, и мы увидим ее, — сказал Эдгар.

Они помолчали с минутку. Генрик встал, чтобы сходить за Колышко, с которым он уговорился встретиться в другом зале. Януш и Эдгар остались одни.

Януш заговорил с видимым усилием:

— Не люблю я, когда ты так говоришь. Ведь не искусство же стало для тебя источником такого пессимизма? Как можешь ты жить и творить, если и впрямь так мыслишь?