По мере приближения к кострам темнота кругом, и на земле и в небе, становилась непрогляднее, но зато тени, двигавшиеся у огней, выступали рельефнее, ярче, грубее: то блеснет над огнем красноватый диск круглого молодого лица с светящимися глазами и смеющимися щеками; то вспыхнет пламенем белая сорочка с искрящимися на груди монистами; то огонь отразится на гирлянде цветов, обвивающих голову. Что-то волшебное, чарующее в этой картине… А вокруг костра медленно двигаются, схватившись за руки, убранные цветами девушки, плавно и в такт пению покачиваясь из стороны в сторону, а красное пламя попеременно освещает то то, то другое лицо, по мере движения их вокруг костра…

— Пидем и мы, панночко, у коло, — говорит дрожа от восторга Орися, которая давно отмыла свои щеки и уши от варенья и «заквечала» свою черную головку всевозможными цветами, так что вся голова ее походила на громадный сплошной букет, а розовое личико с загорелыми щеками и светящимися глазами представляло подобие маленького живого портбукета. — Пидем, панночко!

— Та йди ж, Орисю, — задумчиво отвечала Мотренька.

— А вы ж, панночко?

— Я постою, подивлюсь.

Орися юркнула в «коло», и через секунду ее маленькая, чудовищно утыканная цветами голова уже торчала между шитыми рукавами двух дивчат, достигая им только до поднятых немного локтей.

Мотренька остановилась под тополем, недалеко от одного из костров, но так, что ей разом видно было два «кола», которые «вели танок» — кружились то есть, то в ту, то в другую сторону, или, говоря по-старорусски — «посолон», или против хода солнца. С правой стороны чернела вода Ворсклы, отражая длинные полосы купальских огней, а влево за кострами расстилалась темень до самого горизонта и даже далее — до неба и на небо, которое чуть-чуть синело, особенно там, где моргали звезды Воза — созвездие Большой Медведицы. Еще левей, к городу, высились крепостные валы, на которых иногда слышались окрики часовых.

И эти ночные окрики, и это пение у костров, иногда звонкий смех дивчины и грубоватый хохот парубка — казака — все это наводило Мотреньку еще на большее раздумье… Вспоминался ей и покойный отец, и Мазепа, «ищущий могилы себе», и этот Чуйкевич, каким-то разрыв — зельем вошедший в ее жизнь, и этот хорошенький, плачущий на траве в Диканьке «москалик» Павлуша Ягужинский… Где-то он теперь? Что с ним?.. А как это было давно! Какие они тогда еще дети были!..

Вон звездочка прокатилась по небу!.. Это чья-нибудь жизнь скатилась в вечность — свечечка погасла, и не будет уж этой звездочки на небе… А еще гетман говорил, что это такие же земли, как вот и эта земля, где купальский вечер справляют люди, а другие плачут… И там, верно, плачут…

Купала на Йвана,
Купався Иван…

Да так всю ночь из головы не выйдет это пение… А вон Орися как веселится… Счастливая!.. Она через огонь прыгает — как козочка перелетела…

А что это словно тени какие-то движутся от степи?.. Да, что-то метлешится во мраке — что-то высокое — высокое, как будто бы и не люди, а что-то большее, чем люди… На темной синеве вырезываются, но так неясно, две-три, даже четыре большие тени — и все ближе и ближе… Может быть, это казаки откуда-нибудь едут; только зачем же без дороги?.. Там нет дороги: дорога идет левее, мимо самых крепостных палисадов… Да это конные…

Если б не это пение «Купала на Йвана», не смех и не «жарты» у реки и если б Мотренька стояла немного к степи поближе, то она могла бы расслышать даже шепот на незнакомом ей языке, на том языке, который она, впрочем, слышала в польских костелах — на латинском…

— Довольно, ваше величество, — опасно дальше двигаться… Вы видите, что это не бивачные огни: это полтавская молодежь затеяла свои обычные игры накануне Иоанна Крестителя… Это праздник Купалы, — шепчет один кто-то.

— Так я хочу посмотреть на этого Купалу, — отвечает другой шепот.

— Но вы рискуете собой, ваше величество, — снова шепчет первый.

— Я, любезный гетман, и люблю риск, — отвечает второй.

— Но тут близко крепостной вал, часовые там могут заметить…

— Пустяки, гетман! Я знаю — часовые далеко.

Все ближе темные фигуры. Это всадники. Они скоро приблизятся к линии света от костров. Вот они выступают в эту область света, но так тихо-тихо… Видны уже лошадиные морды, кое-где искорками блестит сбруя, там свет упал на стремя… Еще ближе — свет костра падает на лица… Одно лицо, молодое, впереди, в какой-то странной шляпе… Еще лицо… усы белеются…

Боже!.. Мотренька узнала его!.. Это он — гетман…

Она невольно вскрикнула… Всадники шарахнулись от костров в степь, в темь… С вала раздались выстрелы… Вдали, во тьме, раздавался конский топот…

Все всполошилось у костров. Пение прекратилось. Послышались визги, оханья — все бросились бежать в город, оставляя купальские огни на произвол судьбы.

Когда испуганная Орися подбежала к своей панночке, панночка лежала без чувств… Она «зомлила»…

XIV

Таинственные всадники, подъезжавшие к купальским огням под Полтавой, были — Карл, Мазепа, юный принц Максимилиан и генерал Левенгаупт, недавно присоединившийся к королю со своим отрядом.

Карл, овладев в июне Опошнею и ожидая подкреплений из Польши, на которые, впрочем, сомнительно было рассчитывать, зарядился вдруг по обыкновению безумною мыслью — овладеть Полтавой. Мысль эта, надо сказать правду, не сама забралась в железную голову, а натолкнул на нее как бы нехотя и случайно лукавый бес — Мазепа. Этот «полуденный бес», как называла его хорошенькая молодая гетманша, Настя Скоропадчиха, прослышав, что его «ясочка коханая» Мотренька находится в Полтаве, безумно захотел хоть еще раз в жизни взглянуть на нее, услыхать ее голосок, ее соловьиное щебетание, — и живучи были надежды, упряма была его железная воля! — бок о бок с нею идти к своей цели, добиться короны герцогской, что уже между ним и Карлом порешено было, и вместе с Мотренькою потом взойти на ступени герцогского трона. Под давлением этой двойной страсти он и забросил в шальную голову Карла мысль — взять Полтаву, где должны были храниться огромные запасы провианта и боевых припасов, в которых шведы чувствовали ужасающий недостаток: шведские солдаты умирали с голоду в благодатной Украине, а порох их за зиму был подмочен и почти не стрелял… Полтава и должна была дать все это Карлу…

Зарядившись этой мыслью, король — варяг уже не слушал советов своих полководцев и министров.

— Что за безумная мысль пришла ему в голову брать Полтаву? — ворчал Гилленкрук, допрашивая Реншильда, когда Карл сказал, что сегодня, 23 июня, он хочет ехать ночью осматривать укрепления Полтавы.

— Король хочет, пока не придут поляки, немножко потешиться, s'amuser — «повозиться», как он юношей любил «возиться» с фрейлинами, а потом — с волками и медведями на охоте, теперь — с московитами, — с улыбкой отвечал старый фельдмаршал, хорошо изучивший своего коронованного ученика.

— Сегодня ночью цветет папоротник — я хочу найти этот цвет, — со своей стороны говорил Реншильду этот коронованный ученик его.

Осторожный Гилленкрук и голову повесил. Даже храбрый Левенгаупт задумался: «У него все шутки… Он так же играет Швецией и своей короной и своею жизнью, как маленьким играл в Александра Македонского…»

Вот за этим-то цветом папоротника он и явился под Полтаву, к самым купальским кострам, приняв их за огни бивуаков. И он нашел волшебный цвет: одна пуля, пущенная с крепостного вала вдогонку неизвестным всадникам, угодил Карлу прямо в пятку левой ноги, прошла сквозь всю лапу и застряла между пальцами. Упрямый варяг даже не вскрикнул, не промолвил слова, даже заметить никому не дал, что он ранен. Напротив, этот безумец был счастлив, радовался этой ране! Да и как не радоваться! На языке древних варягов — викингов рана называлась «милость», отличие — faveur, и ее не следует перевязывать раньше, как через сутки… Ведь сага Фритьофа в песне XV говорит: