— Что тут случилось? — спросил Карл строго. — Убийство?

— Пошалили дети, ваше величество, и вот одному досталось, — поторопился ответить Мазепа.

Карл увидел Гинтерсфельда и попятился назад.

— Это еще что! — грозно крикнул он. — Моего могучего Гинтерсфельда!.. Кто его?

— Се я его… поборов, — бормотал совсем опьяневший запорожец, силясь засунуть рожок за голенище.

— Они боролись, ваше величество, — пояснил Мазепа недоумевающему Карлу, — и вот этот пьяница поборол и зашиб вашего богатыря.

Карл ничего не отвечал. Он понял, с какими людьми столкнула его судьба.

XIII

Наступило лето 1709 года. Близилась роковая развязка для всех действующих лиц исторической драмы, избранной предметом нашего повествования.

Что делала в это время та нежная рука, которая так жестоко, хотя невольно, разбила и гордые политические мечты Мазепы, и личное его счастье, отняв у него и покойную смерть старости, и место на славном историческом кладбище его родины? Что делала и что чувствовала несчастная дочь Кочубея?

После ужасной смерти отца она вместе с матерью и другими сестрами находилась несколько времени под арестом, но потом они были освобождены.

Что пережила бедная девушка за все это время — известно только ей одной, и только необыкновенная живучесть молодости, да страшно богатый запас здоровья, которым так щедро, так по-царски наделила ее чудная, благодатная природа Украины, спасли ее от смерти, от безумия, от самоубийства в порыве тоски и отчаяния, охватывавших ее порою так, что она готова была искать забвения в могиле, в глубокой реке, в самоудавлении… Ведь она страстно любила и отца, которого сама же погубила, и мать, которая прокляла ее и не хотела видеть до смерти. Она любила и того, которого, как и отца, потеряла навеки…

Проклятая и изгнанная с глаз матери, она приютилась у матери того, которого продолжала любить и любила с новою, небывалою нежностью, любила его, далекого, потерянного для нее навсегда, одинокого и славного в ее сердце, в ее памяти и проклятого всеми, как и она проклята матерью. Там, в монастыре, у матери Мазепы, она с безумной тревогой в сердце расспрашивала, бывало, старушку об ее Ивасе, с которого та теперь в глубине своей души сняла материнское проклятие в тот день, как его начала проклинать церковь. Она постоянно, бывало, просила мать Магдалину рассказывать ей о том времени, когда курчавенький Ивась Мазепинька был маленьким, как он рос, что любил, как шалил, как учился. И старушка в долгие зимние вечера рассказывала ей о своей молодости, о жизни при дворе польских королей, о том, как у нее родился Ивась, как она его лелеяла и холила, и какой это был странный, неразгаданный мальчик. Слушая рассказы матери Мазепы, Мотренька чувствовала, что ее горе становится как будто менее острым и что тут, при этих рассказах, присутствует его душа, его мысль, его память о ней…

С наступлением весны Мотренька начала иногда посещать могилу своего отца, которого вместе с Искрой похоронили в лавре. Как часто девушка перечитывала скорбную надпись, высеченную на камне над братскою могилою ее дорого татка и милого, «жартливого» дяди Искры!.. Вот эта горькая надпись:

«Кто еси, мимо грядый, о нас неведущий,
Елицы здесь естесмо положены сущи?
Понеже нам страсть и смерть повеле молчати,
Сей камень возопиет о нас ти вещати:
И за правду и верность к монарсе нашу
Страдания и смерти испиймо чашу.
Злуданьем Мазепы всевечно правы,
Посеченны зоставше топором во главы, —
Почиваем в сем месте Матери Владычне,
Подающия всем своим рабам живот вичный».

«Року 1708, месяца июля 15 дня, посечены средь обозу войскового, за Белою Церковию, на Борщаговце и Ковшевом, благородный Василий Кочубей, судия генеральный, и Иоан Искра, полковник полтавский».

«Ах, тато, тато! — думалось Мотреньке при чтении этой эпитафии. — Зачем же злуданьем Мазепы? Разве он виноват во всем, что случилось?.. Я, проклятая, виновата. Я погубила и тебя, и Мазепу, и всю Украину… Не встать ей теперь больше никогда. А всему я, проклятая, виною… На что я родилась, кому на счастье, на утеху? Никому, никому-таки в свете!.. На одно горечко да на зло родила меня недоля — родила на недолю всем. Не родись я на свет Божий, не знал бы меня маленькою мой гетман милый, не крестил бы меня в купели на горе, не носил бы меня на руках вместе с булавою, не полюбил бы меня, проклятую гадюку… А то полюбил, и я полюбила его, душу мою в него положила… Думали и так и так, и то и это загадывали, и далеко и высоко — ох, высоко загадывали!.. А вон что вышло… Теперь и этот швед сюда пришел, и царь нагрянул, а все из-за моей недоли, все из-за меня, окаянной: не будь меня на свете, не будь этой косы гаспидской (и девушка горько улыбнулась, взяв из-за плеча свою толстую, мягкую косу и перебирая ее пальцами)… не будь этой косы, не будь меня — гетман не полюбил бы меня, не пошел бы против воли мамы и татка, а татко не пошел бы к царю… А вышло вон оно как: пропал татко, и гетману приходилось пропасть, а все из-за меня… Что ж ему оставалось делать? — Идти к Карлу, чтоб он заслонил собою Украину от царя, и он заслонил, и гетмана моего милого взял… А кто теперь верх возьмет? Возьмет царь — не станет моего гетмана, возьмет Карл — что тогда будет?.. Эх, татко, татко! Зачем ты все это сделал?.. Да это не ты, а мама: ты бы отдал меня моему гетману, так мама не схотела… „Не хочу, говорит, завязать тебе свет — отдать за старого гетмана: выходи, говорит, за молодого, за Чуйкевича“. А на что мне Чуйкевич, хоть он и молодой? На что мне был этот „козинячий лицарь“, как его все называли с той поры, как он от гетманского цапа меня спас? Что я ему? Так только — счастье мое разбил, долю мою по ветру пустил да пылью развеял. А на что ему была моя доля, моя краса девичья? Вон женился же он на Цяце нашей: значит, ему все равно было — что я, что Цяця».

Недолго пришлось Мотреньке прожить и в монастыре, у матери Мазепы. Весною этого года мать Магдалина тихо скончалась. Перед смертью она все вспоминала и звала к себе своего сына: «Ивасю мой гетмане, где ты? Не увижу я тебя больше на этом свете…» Умирая, она благословляла и Мотреньку и еще другую девочку, Оксанку Хмару, что была тут же, и говорила качая головой: «Ох, не будет вам доли на свете, деточки, — не будет… не так вы смотрите… красота ваша погубит вас… Красота, деточки, это великое несчастие: красота — это целое царство, на волоске висящее… дунул ветер — фу! — и нету царства… А потом все будет казаться, что корона на голове; а короны уже нет — одни седые волосы…»

Со смертью игуменьи Магдалины Мотренька вместе со своею неразлучною нянею Устею переехала из Киева поближе к своему родному Дому, к Диканьке. Но в Диканьке она не смела жить — там сама Кочубеиха-вдова жила, а она не хотела и на глаза пускать к себе несчастной дочери. Мотренька поселилась в Полтаве, у своей тетки, у вдовы казненного Искры. Эта добрая женщина, и прежде любившая свою бойкенькую племянницу «с оченятами карими да бровенятами на шнурочку», как называл ее покойный «жартливый» Искра, теперь еще более привязалась к девушке, справедливо сознавая, что не она, не Мотренька, была причиною гибели мужа ее и Кочубея, а что сами они, Кочубей и Кочубеиха, по упрямству своему погубили всех, в том числе и лучшую из своих дочерей. «Вот диво какое, невидаль, что Мазепа держал ее, дитятку малую, на руках после купели — отчего б не держать ему ее и после у себя на коленях, как малжонку властную!» — говаривала она иногда, осуждая Кочубеев за то, что «свет завязали своей дочери».

С самой весны в Полтаве поговаривали, что шведы где-то недалеко, чуть ли не в Опошне, и что видели там и самого Мазепу вместе с королем: старый гетман, несмотря на проклятие, все таким же, говорят, молодцом смотрит, постоянно на коне и постоянно с королем разъезжает. А куда они двинутся — никто не знал: одни говорили, что на Киев пойдут, другие — что в Запорожье, третьи — что будто бы прямо на Москву, как только сойдут реки.