— Разумею… Я учился в киевской коллегии.

— Так ты поймешь меня яко человек просвещенный… Так я и пошел с отрочества за «раба». В Вене потом учился я, и наименование «раба» не снимали с меня, а глумились еще более над моим несчастным рождением от матери — рабыни. Но жажда знания росла во мне с годами; я отправился к самому источнику мудрости человеческой — в университет в Болонью. Я жадно пил из сего источника, как только может пить раб, чающий своего освобождения. Но на мне тяготело проклятие — на мне оставались следы словенской проказы: я был словенин. Из Болоньи ушел я в Рим, а словенская проказа была у меня за плечами: и в Риме я чувствовал себя прокаженным… Но не было Христа, который исцелил бы меня, а если бы и исцелил, то оставались бы миллионы прокаженных словен… Я много трудился, сын мой, много писал, а жажда моя все еще не была удовлетворена, ибо жажда сия превратилась в жажду вечную; я думал найти Христа, который бы снял проказу с словенского тела… Я направил стопы мои в Царь-град с мыслию поискать и там Христа для спасения словенского рода; но там я нашел токмо алчность и лживость греческую и вспомнил бытописателя вашего, преподобного Нестора: «Суть бо льстиви греци и до сего дне…» Там же я нашел, что словенские народы превратились в вола подъяремного под турскою властию, и некогда славные болгаре, сербы — иллирцы стали притчею во языцех… Тогда я обратил мои взоры на север, к великому народу российскому — не найду ли там Спасителя словенства, который бы снял проказу с тела словенского. Пришед в Вену, я обратился к бывшему там посланнику московского царя, к Якову Лихареву со товарищи. Лихарев усердно звал меня на службу в Московию, обещая мне царское жалованье таково, «какого-де у тебя, Юрия, и на уме нет…» Но не жалованья искал я, а Спасителя словенского.

Крижанич опять остановился. Седая голова поникла в раздумье и изредка вздрагивала.

— И что же, отче, нашел в Москве, кого искал? — спросил Палий, грусно глядя на старика.

— Нашел…

Крижанич опять остановился. Видно было, что тяжело говорить ему, что в памяти его разбередились какие-то раны, еще не зажившие. И Палий молчал. В его душе слышался чей-то таинственный голос: «Сыне человечь, оживут ли кости сия?» И ему казалось, что пустыня оживает — совокупляются сухие кости казацкие, кость к кости, каждая к составу своему, и кости связываются жилами, и растет на них плоть, и плоть покрывается кожей… Боже! Какой собор людей! Конные и пешие, и знамена веют по воздуху, и бунчуки косматые развиваются, и чубы казацкие по ветру распущены…

— Да, нашел я, сын мой, нашел в Москве… ссылку, Сибирь, — продолжал как бы про себя Крижанич.

— Ссылку?.. Сибирь?

— Сибирь, сын мой… В Сибирь послал меня царь искать Спасителя словенства…

На лице Палия выразилось глубокое изумление.

— Который царь сослал тебя? — спросил он.

— Тишайший.

— И долго ты пробыл в Сибири?

— Пять — надесять лет — до смерти Тишайшего.

— За что же сослали?

— Богу одному ведомо… Но думаю, что по какому-то ни на есть подозрению: боялись меня. А может, и за то, что царю докучал я своим словенским делом… О! Тяжко было мне, сын мой, говорить с человеком, от которого зависит спасение всего словенского мира и который не разумеет своих выгод. Я говорил ему: «Посмотри, державный владыко севера, как гнется под немецким и турецким ярмом выя словенина, болгарина, хорвата, серба, иллирца, чеха… Он уподобляется Христу, ведомому на пропятие и несущему свой страстный крест, а ты — о царю! — уподобляешися Агасферу, не токмо не помогшему Спасителю нести его тяжкий крест, но и не давшему ему успокоения при доме своем… Я громко вопиял к царю: „Помни, о царю, участь Агасферову: не поможешь ты ныне словенам снять с себя тяжкий крест мученичества, этот крест падет на выю твоих преемников, царей российских, и тогда крест сей будет еще тяжеле — тяжеле целыми веками страданий словенских народов. Вместо тысяч жертв во искупление словенства, преемники твои принесут на алтарь словенства миллионы жертв, ибо России не избыть того, что предопределено ей Провидением. Чем раньше совершится сие, тем легче будет самое совершение. И не ради себя должен ты сделать сие, а ради их: не думай завоевывать их, расширять твое царство на счет словенских народов — ты только освободи их, и ты будешь в тысячу раз сильнее и могущественнее того, чем ежели бы ты покорил их под власть свою…“»

Старик снова умолк.

— Чудна, чудна Москва, — проговорил про себя Палий в раздумье.

— Ты что говоришь, сын мой? — спросил Крижанич, как бы очнувшись от забытья.

— Та кажу — дурна Москва, — отвечал Палий по-украински.

— Истинно, дурна — выгод своих не разумеет…

— Так за щож царь рассердивсь? — продолжал по-прежнему Палий.

— Не царь, а бояре, думаю… Я говорил царю: «Покорение словенских народов — се гибель московского царства, сие покорение будет не иное что, как самоукушение скорпиево… Покоривши — дунайских ли словен, ляхов ли, болгар ли, Москва всенепременно наложит на них железную цепь тяжких законов царя Ивана Грозного и царя Бориса — татарина: она наводнит словенские земли своими темниками и баскаками, приставами да целовальниками, боярами да стольниками, дьяками да подьячими, и сие зло — злее зла турецкого, злее яду немецкого…»

— Се б то дуже правда, — покачивал головой Палий.

— Какое не правда! Познал я московскую душу: ее и в десяти водах не вываришь…

— Так-так… Он и у нас, на Вкраине, Москва вже свои порядки заводить, така вже московска натура — ижаковата…

— И я сие сказывал царю.

— Що ж вин?

— Милостиво молчал и шубу с плеча своего пожаловал мне…

— А там и гайда!.. У Сиберию?

— Да, сын мой.

Палий даже рассердился. Он передвинул свою курпенчатую шапку с одного уха на другое и с досадою остановился.

— Так це все бояры?

— Бояре — кому ж больше: они и царя обманули.

— Ах, гаспидовы дити! Вот Ироды! А царь и не знав ничего?

— Ему доложили, якобы мне «надобеть быть у государевых дел у каких пристойно» — и сослали в Тобольск.

Рассказ Крижанича произвел на Палия тяжелое, удручающее впечатление. Опять перед ним вставало поле, усеянное костями человеческими, но кости эти уже не оживали… «Не оживут кости сия», — звучала под сердцем плачущая погребальная нота… Кто поможет воскресению сухих костей, на кого надежда?

Крижанич угадал его мысль и кротко посмотрел на него своими старческими ясными, как у юноши, глазами.

— А все-таки, сын мой, оживут кости сия, — с глубоким убеждением сказал он.

— Хиба духом святым, — грустно заметил Палий.

— Духом животным, сын мой… А кто ты? Как имя твое? Я и не спросил тебя.

— Я Семен Палий, из Борзны… Був запорожцем, а теперь… — Он остановился.

— Хочешь оживить кости сия?

Палий молчал, вера его в Москву вновь была глубоко потрясена.

— Не отвечай, я знаю, — продолжал старик, — я умею читать душу человеческую на лицах людей… Я прочитал твою душу. Ты оживишь кости сия…

— Как же, отче? Научи!

— Знаешь, сын мой, как засевают поле, поросшее волчцами?

— Знаю…

— Засей же поле сие пшеницею — и волчцы погибнут… кости оживут… Как зерно всходит пшеничным стеблем и колосом, так кости сия — взойдут людьми живыми… Живая пшеница — за Днепром: кликни клич, и пшеница сама придет сюда, и ты засеешь ею сие поле мертвое — и «оживут кости сия»…

Палий видел, что эта мысль отвечает его собственной, давно лелеемой мечте. Еще будучи в Запорожье, он много думал о судьбе западной, заднепровской Украины, и ему казалось, что безбожно было бы оставлять ее «руиною». Эта «руина» под боком у Киева. Ксендзы уже угнездились в Хвастове и, как пауки, начали растягивать свои цепкие нити по Волыни, Подолии и Полесью. Сухие кости казацкие уже хрустят под копытами панских коней… Палию кажется, что это хрустят его собственные кости… А тут этот таинственный, неведомо откуда явившийся старик с апостольскою бородою и речью пророка, с этим не от мира сего выражением глаз, читающих душу чужую, как раскрытую книгу, эта мертвая тишина степи, нарушаемая лишь иногда мерными взмахами белых крыльев луня, словно разыскивающего по «руине» погибшие казацкие души, да звонкий клекот в вышине орла, не находящего себе добычи, — все это сковывало впечатлительную душу Палия священным ужасом… Кто этот старик? Куда он идет, чего ищет?