Острою болью по сердцу проходили эти безнадежные слова одинокого старика — эту острую боль чувствовала девушка в своем сердце, и слезы копились у нее на душе… Бедный старик!.. И власть, и богатство, и почет — все есть, а душа тоскует… Девушка не знала, что сказать, чем утешить несчастного…

— А вы б чаще до нас ходили, тату, — сказала она, не зная, что сказать.

Мазепа горько улыбнулся и опустил голову.

— До вас?.. Спасиби, моя добра дитина.

— Далиби, таточку, — ходить… А то он вы яки… могилу шукаете… Мене вам и не жаль…

И девушка вдруг расплакалась. Она припала лицом к ладоням, и слезы так и брызнули между пальцами…

Старик задрожал — эти слезы ребенка не то испугали его, не то обрадовали…

— Мотренько!.. Мотренько моя!.. Дитятко Боже… сонечко мое весиннее… рыбочко моя, — бормотал он, сжимая и целуя черненькую головку. — Не плачь, моя ясочко, ластивочко моя! Я не вмру, я не хочу вмирати… Я буду довго, довго жити… Подивись на оцю бумагу (и он поворачивал плачущую голову девушки к лежащей на столе ландкарте), подивись оченятами твоими ясненькими… Я не могилу шукав соби — ни! Я миряв нашу Украину — неньку… Он яка вона! Дивись вона разляглася — од Сейму до Карпатив и от Дону до самой Вислы… Оце все наше буде, доненько моя, — все твое буде… Ты хочешь, щоб воно все твое було? — спросил он, загадочно улыбаясь.

— Як мое, тату? (Девушка отняла руки от заплаканного лица и глядела на старика изумленными глазами.)

— Твое, доненько… Оце все твое буде: и Батурин, и Киев, и Черкасы, и Луцк, и Умань, и Львив, и Коломия, и вся Червона Русь, и Прилуки, и Полтава — все твое, як оця твоя запасочка червоненька, як оци твои корали на шийци биленькии… Тоби жалко мене, дочечко моя?

— Жалко, тату.

— И твои очинята карии плакатимут на моий могильци?

— Тату, тату!

Девушка опять заплакала. Мазепа опять начал утешать ее.

— Ну, годи — годи, серденько мое, не плачь… Я не буду… Подумаем лучче, що маем робити… Мы ще поживемо… Коли ты хочешь, щоб я жив — я буду жити.

— Хочу, таточко.

— И ты будешь до мене старого ходыти, як теперь прийшла, рыбочко?

— Буду… хочь кожен день…

— И ты не скучатимешь с старым собакою?

— Ну, яки бо вы, тату!

— Так не скучатимешь?

— Не скучатиму… я таки буду жити з вами…

Опять загадочным светом блеснули старые, помолодевшие глаза гетмана.

— А твои — батько и мати? — нерешительно спросил он.

— Тато — ничего… вин добрый… А мати — може й вони ничого…

— А сама ты хочешь до мене?

— Та хочу ж бо! Яки вы!..

Мазепа задумался. Он хотел еще что-то спросить, но не решился.

— Так будемо жити, — сказал он после непродолжительного молчания. — Ты мени даси и здоровье, и молодии годы… А я вже думав кинчати мою писеньку… А писня моя тильки ще заводиться…

Куда девалась и подагра и хирагра! Мазепа бодро заходил по комнате. Седая голова его гордо поднялась, и просветлевшие глаза глядели куда-то вдаль…

— Чи чить, чи лишки?.. Чи Петро, чи Карло, — бормотал он, нетерпеливо встряхивая головою, словно бы на нее садилась докучливая муха. — О, Семене — Семене Палию… мы ще не мирялись с тобою… Помиряемось… чи чить, чи лишка… О, мое сонечко весиннее!..

VI

Семен Палий… Почему Мазепа вспомнил о нем при воспоминании о Петре и Карле? И почему он желал бы с ним померяться?

Эти вопросы очень беспокойно занимали Мотреньку после ее свидания с Мазепой, да и многие другие мысли наводнили ее впечатлительную головку после разговора с старым гетманом, разговора, подобного которому она еще ни разу не вела в жизни ни с Мазепой, ни с кем-либо другим. И что сталось с гетманом? То он ищет могилы, говорит, что «встосковался» на этом свете не глядел бы на мир Божий в своем одиночестве, то обещает ей, Мотреньке, всю Украину, как вот эту червонную плахту… И отчего ей не жить с ним, чтоб он не скучал? У него нет детей, никого на свете, не так, как у них, у Кочубеев, — и братья, и сестры, и родичи… А он — один, бедненький, как былиночка в поле… Но что ему сделал Палий! И зачем они все четверо сошлись — Мазепа, Палий, Петр — царь и Карл — король! Надо бы расспросить кого-нибудь! Но кого?.. Маму, хиба? Так мама ни Палия, ни Мазепы не любить… А хиба, татка? — Татко добрый. Так татко смиячиметься… «Пиди, скаже, в цяцю пограйся…» От кого спытаю: старую няню — вона все знае…

Так думала Мотренька, ворочаясь с боку на бок в жаркой постели… А тут еще этот «соловейко» не дает спать — щебечет тебе под самым окном всю ночь, точно ему сорокоуст заказали: щебечи да щебечи от зари до зари…

Да и ночь как на беду жаркая, тихая, душная — лист на дереве не шелохнет, воздух куда-то пропал, нечем дышать человеку… Вместо воздуху в окна спальни пышет душный запах цветущей липы — точно и она задыхается… А этот «соловейко» так и надрывается, так и стучит, кажется, под самое сердце…

«А той сердючок молоденький, що цапа за ногу пиймав… Який чудний… Козинячий лицарь… И яки в его очи чудни… А ну буду думати про цапа, может й засну… Цап-цап — у цапа роги, у цапа борода, мов у москаля… Цап… цап… Мазепа… Палий… Петро… Петро… Карло… А те молоденьке москальча, що весною плакало у садочку?.. Царський, бач, денщик — Павлуша Ягужинский, а плаче, мов дивчинка… А що се соловейко все одно спивае?.. А може, й ранок близько… Подивлюсь у викно…»

И Мотренька осторожно сползла с кровати, чтобы пробраться к окну, выходившему в сад. Она была в одной сорочке, босиком и с распущенной косой, потому что не любила спать ни в чепчике, ни с заплетенною косой… А теперь же так жарко!.. Вот она идет к окну, а в окна кто-то смотрит… Ох!.. Да это белые цветы липы — это они так пахнут…

— Оце вже! Чи не коров доити? — послышался вдруг голос из угла спальной.

— Ах, няня! Як ты мене злякала! (Это была старуха нянька, Устя, спавшая у панночки на полу.)

— Де злякати! Сама злякалась… Думала, видьма йде — розхристана, простоволоса…

— Мени, няню, жарко — не спится…

— Може, блошки кусают?

— Ни, няню, — блох нема… А так жарко… Я все думаю про Палия…

— От тоби на! Чи тебе не зглажено часом?

— Ни, няню… А ты бачила Палия?

— Бачила, панночко… Що се вин тоби, дитятко, приснився?

— Не приснився, няню, а я так думала… Який вин, няню?

— Та старый, дуже старый… Такий старый, як ота тополя у перелазу… От, сказать бы, я стара: ще коли жив був старый Хмильницький и мене замиж оддавали, так и тоди Палий був уже старый-старый, аж сивый… От уже я семый десяток по земли вештаюсь, симсот, може, раз на мене смерть косою замахувалась, симсот, може, молоденьких дубкив, що мини на домовину росли, посохло й позрубовано, а я все, мов бовкун — зилля, бовванию на свити, — а Палий Семен так и передо мною такий ветхий, як я перед тобою, моя зелененька ягидко…

— А який, вин, няню, из себе?

— Великий та понурый, а очи — оттаки, а вусы — сиви та довги, мов рогачи…

И старуха, сидя на полу, показывала, какие огромные глаза у Палия и какие длинные усы.

— Що ж вин робе, няню?

— Татар, та ляхив, та жидив бье. Ему так вид Бога наказано…

— А сам вин добрый?

— Такий добрый, рыбко моя, такий добрый, що и сказати неможно… Бо вин од святой золы уродивсь…

— Як од святой золы, няню?

— Так — од золы… В его й батька не було — тильки мати…

— Як же ж се, няньцю, я не розумию.

— А от як, рыбко моя… Оце був соби чоловик та жинка, а в их дочка Оленка. От и поихав той чоловик у поле орати. Оре та й оре — коли хрусь! — щось хруснуло пид плугом у земли… Дивиться чоловик — аж то голова чоловича, та така велика голова, мов казан… От и дума той чоловик: «Се мабуть великого лицаря голова, такого лицаря, що вже давно перевелись…» От вин и взяв ту голову — дума: «Нехай батюшка пип над нею молитву прочитав, та помьяне, та водою свяченою скропить, та по-християнськи поховае…» Приихав до дому той чоловик и голову с собою привиз та й положив ии на лаву, а сам сив вечеряти… Повечеряв — а голова все лежит на лави. А жинка, глядючи на голову, и каже: «Мабуть, голова ця на своим вику богато хлиба переила». А голова й каже: «Буде вона ще исти…»