Изменить стиль страницы

Теперь уже Зернов меня расспрашивал, кто и с кем сейчас в театре... короче, о репертуаре. Рассказал мне, кстати, про один эпизод, который имел место, в свое время, в театре Вахтангова. Был у них в труппе артист — красавец и талант. Ну — всем взял. И актрисы, конечно, его... очень уважали. А тут выпали театру зарубежные гастроли, редкая штука по тем временам. Ну и анкеты, разумеется — кто, где и все прочее. Если женат, то зачем, то есть на ком? Вот наш актер и написал — холост. А

восемь актрис назвали его своим мужем. И соответствующие органы засекли — несовпадение. Потребовали: разберитесь, иначе всей поездке капут. Наш герой — ни в какую. Ну и пришлось актрисам свои претензии снять. Временно. До возвращения на родину.

Чем же дело кончилось?

— А ничем. Вернулись. Война. И погиб, бедняга.

В общем, расстались мы с Михаил Викентьичем почти по-родственному. Верующий, неверующий — какая разница, была бы совесть. А его магистерская диссертация тем более убедила меня, что он человек искренний и думающий.

Короче, сцену в пьесе я написал, а уж какой она вышла, не мне судить. Одно скажу, сцену эту зрители всегда принимали, затаив дыхание. (Из-за нее, кстати, у меня были самые большие неприятности в Москве: вызывали в ЦК и требовали, чтобы я либо убрал священника, либо, на худой конец, ослабил его аргументы. Но я стоял насмерть.) А священники ходили на спектакль и благодарили театр — знаю это из первых уст, ибо одну из ролей играл артист Колчицкий, сын протопресвитера. Так что слова своего я не нарушил. Но об этом как-нибудь в другой раз, а сейчас вернемся к Зернову, ибо о нем главная речь.

Как мне стало известно, он рос в чинах, достиг сана архиепископа и принял имя — владыка Киприан. Представлял русскую православную церковь в Израиле, в ФРГ и ведал внешними сношениями. В общем, стал крупным церковным деятелем, оставшись при этом добрым и простым человеком.

А недавно я узнал, что он умер.

Что же, мир праху твоему, владыка Киприан, а в миру Михаил Викентьевич Зернов. Хорошим ты был театральным администратором, достойным духовным лицом, истинно верующим человеком, прекрасным собеседником, доброй душой и настоящим театралом. Что еще? Да, пожалуй, достаточно.

Станислав Ежи Лец Без промаха

В декабре 1964 года я приехал в Польшу на премьеру своей пьесы «Палата», которую поставили в Белостоке. До этого в Польше уже шли мои пьесы, так что для поляков я не был новым автором. К моему приезду «Палату» уже сыграли несколько раз, а значит, спектакль, который предстояло мне увидеть, можно было счесть премьерой условно. Но так бывает, — приглашают, когда есть зрительский успех и хорошая пресса. После спектакля предполагалось обсуждение его, на которое в Белосток прибыла группа ведущих столичных театральных критиков.

Меня пригласили на десять дней, вот я и жил в отеле в Варшаве, ожидая, когда меня отвезут в Белосток.

Пока же бродил по улицам, заходил в кинотеатры. Заглянул я и в кафе «Телимена», названное так, очевидно, по Мицкевичу. Кафе находилось неподалеку от моего отеля и днем почти пустовало. В кафе было два этажа, но на второй я не пошел, а расположился на первом, где почти все столики оказались свободными.

Ко мне тут же подошла официантка и спросила, что хочет пан. Понять ее моих знаний польского языка хватило. Но вот сказать, что пан хочет чаю без сахара покрепче и пирожное желательно без крема, но с миндалем, оказалось затруднительным. Я пытался компенсировать нехватку слов жестами, но чем больше старался, тем с большим опасением официантка глядела на меня.

В свое время, в Токио, зайдя в лавочку с писчебумажными товарами, я постарался телодвижениями изобразить, какой именно флакончик клея с резиновой пробкой хотел бы приобрести. Внимательно глядя на меня, японка, с непроницаемым для европейца лицом, быст-

ро поняла суть дела, и флакон был куплен. Однако польская официантка либо обладала меньшей сообразительностью, либо моя жестикуляция была недостаточно выразительна, либо сказалось, увы, исторически сложившееся чувство настороженности между Польшей и Россией. Так что чем я был более энергичен, тем желаемый результат становился менее достижим. Во всяком случае, на хорошеньком лице официантки возникло что-то среднее между соболезнованием и неприязнью.

И тут сзади раздался голос, произнесший по-русски с легким польским акцентом:

Не могу ли я быть вам полезным?

Я обернулся. За столом сидел лысоватый мужчина средних лет, с полным лицом, приподнятой правой бровью и глазами, которые смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Перед ним лежало несколько листков бумаги, стояла чашечка кофе, а около нее на тарелочке кренделек, усыпанный чем-то загадочным и привлекательным.

Ох, спасибо, — простонал я. — Мне хотелось бы два стакана чая, без сахару и покрепче, только не сразу, а один немного попозже. И два вот таких кренделька, как у вас. (Шут с ними, с миндальными, я решил, что не промахнусь, если возьму те, что у этого любезного пана.)

Мужчина обратился к официантке по-польски, та с улыбкой выслушала его и тут же принесла заказ.

Она, конечно, вас понимала, — сказал мужчина. — Но в Польше человеку из России лучше говорить по-польски.

— Я так и думал. В беспокойстве, с которым она взирала на мои эволюции, был некоторый элемент наигрыша. Что до языка, то я тут всего на несколько дней, так что вряд ли успею в нем продвинуться.

Откуда вы?

Из Москвы.

Турист? Командировка?

— Нет. На премьеру своей пьесы.

— Ах, так вы драматург? Может, я знаю ваше имя? — Я назвался. Он из вежливости заметил: — Да-да, слышал. А что за пьеса и где?

Я сказал. И добавил: — Мне повезло, что вы как раз оказались здесь и были так любезны...

— А я тут часто бываю. Я здесь работаю. — И он кивнул на свои листки.

То есть?

— Пишу. Я тоже литератор. Однако вы вряд ли знаете мое имя.

— А все же?

Станислав Ежи Лец.

— Ну, вот вас-то я на самом деле очень хорошо знаю!

— Что-нибудь слышали обо мне?

Не слышал, а читал. Ваши афоризмы.

Странно. Меня печатают всюду, кроме Советского Союза.

— Мне переводили. — И я выразил ему свое восхищение. — А откуда вы знаете русский язык?

Каждый поляк моего возраста и старше говорит по-русски. Да и потом, я был в России. Знаете что, переходите за мой столик.

Не помешаю?

— На сегодня — все. Будем считать, работу закончил.

Но почему вы пишете именно здесь?

— А где? Дома, в кабинете? Нет. Такие вещи дома, в одиночестве, не пишутся. А вот когда сидишь среди людей, пьешь кофе с крендельками, поглядываешь вокруг, перекидываешься с кем-то словцом или, например, видишь, как человек заказывает себе два чая и пирожные без крема, то что-то в голову приходит.

Например?

Ну, скажем: «Если бы ухо могло говорить!»

Здорово!

Спасибо. Иногда я сижу на втором этаже. Если тут много народа. Там нечто вроде писательского клуба. Но когда тут как сейчас, здесь работается лучше. Там могут помешать. Здесь — никогда. А вообще, не пойти ли нам прогуляться?

Мы поднялись, и стоило позавидовать тому, каким мерцающим взглядом проводила официантка Леца. На прощанье он ей царственно кивнул.

А далее мы пошли по улицам Варшавы, и тут я увидел, что такое настоящая слава.

Мы шли, и варшавяне разных возрастов узнавали Леца. Люди постарше церемонно снимали или приподнимали шляпы, а студенты в каскетках радостно помахивали Лецу руками. Он был их достопримечательностью, которой они гордились, — это было ясно.

И вдруг нам повстречался также немолодой мужчина, который еще издали приветствовал нас, вернее, Леца. Лец ответно взмахнул рукой и шепнул мне:

Это Збигнев Ленгрен. Известный художник-карикатурист.

Я знаю, — сказал я. — У меня дома даже есть два его альбома.

Ленгрен подошел, Лец представил нас друг другу, и они перекинулись несколькими польскими фразами, извинившись передо мной.