Изменить стиль страницы

Но это ещё не всё, чем вызвана была вчерашняя буря эмоций. Пришло письмо от Трепашкина, – точнее, новогодняя открытка, полученная лишь вчера, 23 января. Хоть под конец его заключения и оказались мы с ним практически в равном положении, – но всё же приятно от столь известной фигуры, вчерашнего политзаключённого номер 1, получить хотя бы открытку. Пасько, Трепашкин... Надо было сесть в тюрьму и получить 5 лет сроку, чтобы познакомиться с этими людьми, хотя бы и заочно.

Пришло ещё письмо от Дмитрия Воробьевского, старого ДС–овца из воронежа, с которым мы переписывались и который распространял "РП" у себя. Он прислал и последний номер своей "Крамолы" – удивительно, что оперчасть и цензура её пропустили. И ещё письмо от некой Ирины, – судя по всему, не русской, а украинской эмигрантки в Германии, звонившей моей матери и присылавшей ей деньги, когда я ещё лежал на "Матросской Тишине" в 2007 году. Она из моих читателей, – неудивительно, что она меня знает, а я её нет. Мне она привела в письме чьё–то (автора не указала) стихотворение по–украински, и трудно, ей–богу, было бы найти что–то более для меня подбадривающее, чем строки именно на украинском – даже вне зависимости от содержания. Разве что беларуская мова выклiкае у маёй душы такi ж моцны ўздым...

Трепашкину и своей дорогой жене я ответил вчера же, Ирина – даже не удосужилась написать свой обратный адрес, так что надо будет ещё написать Воробьевскому и прочесть "Крамолу". Увы! – говорят, уже сегодня будет ВТЭК, и вряд ли останется много свободного времени...

Всё хорошее было вчера, а уж нынче... Не помню, – кажется, я уже писал здесь об этом. Спать здесь практически невозможно, – подъём в 5–45, как раз когда самый сон, под утро. Но и в это ночное время, с 22 до 5–45, – и вечером ещё долго всё это быдло, особенно блатное, ходит, бегает, орёт, говорит по телефонам, крутит музыку... А уж утром!.. Наверное, ещё годы после освобождения будет мне вспоминаться это состояние: полутёмный барак (свет погашен в бараке, но горит в коридоре и в конце самого барака), и в этой полутьме туда–сюда бегают эти топочущие толпы, всем стадом, как слоны на водопой, бегут "на фазу" (к розеткам в вестибюле) кипятить свои байзера и "33–и" (кружки 0,33 литра) с чифиром, топают так, что трясутся стены, орут, переругиваются, гогочут, матерятся... Это – атмосфера зоновского барака уголовников, и вряд ли её можно ощутить где–либо на воле. Это мерзостно до последней степени, – лежать, слушать их топот и гогот, а главное – с замиранием всей души ждать, когда зажжётся свет и раздастся хриплый крик: "па–а–адъём!", и в темноте, в слабых отсветах из коридора, пытаться безнадёжно рассмотреть стрелки на часах: сколько ещё осталось до этого проклятья. Полчаса, 20 минут, 15, 10, 5, 2, 1 минута... И вот он – новый бессмысленный и бесконечный день в неволе, – ещё один день, напрасно потерянный, вычеркнутый из жизни... Будь она проклята, такая жизнь!..

Сегодня утром освободился парень, живший в нашем проходняке, – 1979 г., из Нижегородской области, до того не судимый, "злоупотреблявший алкоголем" (как сказано в приговоре), срок – 4 месяца за неуплату алиментов, этими 4–мя месяцами ему заменили год исправительных работ, которые он из–за пьянства игнорировал. "Чифирнули" за него, и он пошёл, с одним полиэтиленовым пакетом имущества. Тут он все эти месяцы был шнырём – ставил чайники и мыл посуду блатным. Может быть, на воле найдёт он теперь более счастливую судьбу? Всё–таки парень он неплохой, не злобный, в отличие от большинства здесь, и по жизни, как мне показалось, не профессиональный уголовник. Звали его Дима. Увы, он – уже на воле (с 7 часов утра, сейчас уже 7–10), а мне ещё три с лишним года воли не видать. Увы...

12–30

Ждали ВТЭКа, а вышел шмон. Утром, около 10 ч., только я успел ответить на письмо Диме Воробьевскому и прочесть его "Крамолу", вошёл в барак "мусор" и стал кричать: "Одеваемся и выходим!". За ним подтянулись ещё несколько, – всего человек 5 или 6, точно не удалось сосчитать. Они выгнали всех на улицу, поверхностно шмоная (ощупывая тело и карманы) на выходе, и стали шмонать сам барак. Впрочем, середину и тем более дальний конец, где живут блатные, не тронули. Зато уж нашему концу большой секции, ближнему ко входу, досталось по полной. У меня они задрали матрас, развернули сложенное в ногах одеяло (зачем?), раскидали все книги и бумаги, лежавшие под матрасом в изголовье, раскидали их по шконке, вывалили содержимое всех пакетов – и висевших, и лежавших за шконкой или под ней, – там были вещи и продукты, от ларькового хлеба до зимних перчаток, и от стираных носков до старых газет и журналов. Слава богу, не стали выворачивать большой баул, стоявший под соседней шконкой, – только расстегнули и, видимо, порылись в нём. (С улицы в окно я мог, хоть и отсвечивало, наблюдать эту процедуру). Но внешне погром и без того был полный, – и у меня, и у других. Некоторое время понадобилось, чтобы всё собрать и разложить по своим местам. А противоположный ряд шконок, что у окон, они отодвигали от стены, снимали щиты, усердствовали всячески в погроме – и одну шконку таки сломали. Их и так не хватает, а теперь ещё надо нести приваривать отломанную продольную перекладину, на которую кладётся щит. В общем, обошлось без потерь, – только чувство омерзения от вида их самих – наглых, привыкших грубо, хамски командовать покорным, безропотным стадом, – и последствий их шмонального усердия (можно сказать проще: полицейского). Всё это время, почти час, пока я гулял со всеми по двору, меня не оставляла одна и та же жгучая мысль: их – несколько человек, нас – несколько десятков, под сотню. Этих нескольких в камуфляже можно было бы сейчас же, здесь же – не просто убить, а буквально на части разорвать, человек по 10–15 на каждого. Начать хотя бы вот с этого, маленького росточка, который стоит во дворе и болтает с одним из блатных. Представить себе – кровь, фонтаном бьющую из разорванных тел и остающуюся на безукоризненно белом, свежепадающем снегу двора... Залитый вражьей кровью идеально белый снег, – что может быть лучше, красивее, острее, что может сильнее взбодрить и дать почувствовать вкус жизни и победы в этой извечной борьбе?.. Увы, с быдлом, сбродом подонков и потомственных рабов, населяющих не только буреполомскую зону, а всю эту проклятую страну, никакая победа и никакая радость жизни невозможна. Это быдло раболепно, трусливо и даже гордится обычно тем, что ему (каждому в отдельности) "всё по х...". Рабы не только не способны осознать своё рабство и бороться за свободу, – сама свобода им просто–напросто не нужна. Им куда лучше, спокойнее, сытнее и пьянее подчиняться начальству и демонстрировать при случае свою лояльность и благонадёжность. И в это – в это вот быдло и в его безнадёжность в деле свободы, – упирается всё. Все наши мечты, все надежды, все сны и чаяния о ней – о нашей святой Свободе, цели и смысле жизни свободного (духом, если не телом) человека. Такие вот – свободные духом и непримиримые к рабству и злу – интеллигенты могут, конечно, взяться за дело и сами. Они могут основать "Народную волю", Б.О. П.С.Р. или, допустим, RAF. Но этого мало... А быдло, довольно сопя, жуёт свою жвачку в хозяйском стойле – и не хозяина своего "заботливого", а нас, "смутьянов" и "отщепенцев", убьёт или просто сдаст в ментовку или ФСБ, если и впрямь доведётся этому трусливому быдлу услышать наши речи ему о свободе, правах человека и т. п. "крамоле". Так было в XIX веке (один "процесс 193–х" чего стоит), так было весь ХХ век, будь то доносы оправданные или же просто – чтобы комнату в коммуналке забрать, – и так же есть сейчас, в ХХI веке, и по доносам этих добрых и вполне благонадёжных граждан я сам получил 5 лет...

18–40

Тяжёлый выдался день, бывают же такие... Оказалось, что "блатной" конец секции разворотили не меньше, чем наш. Может быть, не тронули середину, – вроде бы так со слов одного из её жильцов.