В оранжерее — цветение растений, созревание овощей и фруктов. Завязь тела Неги. Она удивлялась, видя как наливается, словно плод, ее живот, пугалась, когда что-то начинало шевелиться в ней, толкаться. Встревоженно смотрела своими детскими глазами на Сентября и Октября, протягивая руки к их лицам, словно ища в прикосновении к их губам ответ на свои страхи. Она не понимала. Только Сентябрь умел ее успокоить; Октябрь лишь усугублял ее тревогу, поскольку сам был в смятении перед этой беременностью, словно речь шла вовсе не о ребенке, которому предстояло родиться, а о чудовищном голосе, раздувающем гибельным криком чрево Неги. Он перестал приближаться к ней; боялся еще больше, чем она сама. С ней оставался Сентябрь, успокаивая ее страхи. Но страхи своего брата ему успокоить не удавалось. «Это я, — твердил он, — я навлек на нее проклятие — проклятие, которое наложила на меня мать. Вот что сейчас растет в ней, вот что вздувается, это голос… тот же голос набухает и растет, и скоро разорвет ее, уничтожит…» Ничто не могло вразумить Октября, до того ужасал его этот завладевавший им раз в году голос. Он месяцами жил в страхе перед его появлением, задолго до того, как он нахлынет, а потом бесконечными неделями лежал, измученный и больной. С каждым годом возвраты этого чужого голоса опустошали его все больше и больше. Он не мог снести мысли, что и Неге придется вытерпеть это по его вине.
Нега родила осенью, произведя на свет девочку. Маленькая полукровка с кожицей цвета темного меда была так красива, что Сентябрь назвал ее Прелестью. Но со дня родов Нега уже не была прежней. Она все время пряталась в укромных уголках оранжереи и отталкивала ребенка. Отталкивала даже Сентября. А по ночам рыла землю. Рыла безостановочно, голыми руками, как животное нору, чтобы забиться туда. Стоило ребенку чуть залепетать, и она впадала в панику, словно боялась за собственную жизнь. Спокойствия и света оранжереи, привлекших ее, когда она была в бегах, уже не хватало. Рождение этой девочки, похожей на ее уменьшенное и осветленное подобие, но беспрестанно издающее звуки — то лепет, то плач, то крик, — повергало ее в полное смятение. Казалось, будто ее собственный голос, годами обреченный на немоту, вырвался из ее чрева, и этот отверженный голос крепчал день ото дня, готовясь обратиться против нее, отомстить. Так что ей приходилось искать убежище в другом месте — не дальше, но глубже. Приходилось копать. И она копала, копала без конца, голыми руками.
Она искала покоя, покоя и тишины, закапываясь в темноте. Погребая себя. Хотела достичь абсолютной тишины, вынужденная бежать от любого звука, быстро, быстро. Этого она и достигла: дорылась до того, что юркнула под землю, словно зверек в нору, и исчезла там. Как бы глубоко ни копали вслед, ее так и не нашли. Она ушла в саму черноту земли, наполнила рот грязью и молчанием.
Она исчезла в тот день, когда голос, посещавший Октября, вернулся, столь же неумолимо, как во время паводка текут вспять воды Тонлесап. Но в этот раз он нахлынул с такой неистовой силой, что Октябрь не смог еще раз вынести его буйство. Завидев мать, вырядившуюся в шелковые лохмотья и обвешанную причудливыми украшениями, которые она всегда надевала к этой магической дате, чтобы присутствовать при чудесном преображении своего сына, посещенного даром Меконга, заслышав, как она зовет его своим пронзительным голосом, чтобы затвориться в священной комнате, отведенной для ритуала, он испытал такой ужас, а главное, такой гнев, что, схватив садовые ножницы, начисто отрезал себе язык и швырнул его, влепил, как пощечину, прямо ей в лицо. Кровавую пощечину. Потом, с окровавленным ртом, корчась от боли, рухнул на землю, стукнувшись лбом о маленькие, обутые в черный вышитый атлас ступни своей матери.
НОЧЬ АНГЕЛА
1
Никогда Золотая Ночь — Волчья Пасть не отмечал свои дни рождения. Впрочем, он и не знал точно, когда появился на свет. Где-то вослед той войне, когда улан поразил его отца в лоб ударом сабли. Он и родился-то от этой раны. От раны, которую нанесла война. Давным-давно. Но раны, нанесенные войной, как и раны любви, никогда не затягиваются полностью. Быть может, Золотая Ночь — Волчья Пасть родился от двойной раны. Войны и любви.
Тем не менее, однажды он понял, что подходит к вековому рубежу. Почувствовал это в своем теле. Вдруг ощутил в своей плоти чудовищную тяжесть ста прожитых лет. Это случилось среди зимы. Ночь уже спускалась на землю, хотя было еще рано. Морозило так, что трескались камни. Такой мороз был той ночью, что даже небо застыло. Возвышалось, словно гигантская плита черного, искрящегося сланца, усыпанная тысячами крохотных звезд, похожих на мелкие золотые гвоздики.
Золотая Ночь — Волчья Пасть, сидя в высоком кресле с полотняной, аспидного цвета, чуть поблекшей обивкой, смотрел через окно, как блестят звезды. Они были несметны, поэтому, не желая полностью рассеять свое внимание, он стал пристально глядеть на одну из этого множества звезд, чтобы тем самым ограничить головокружительное ощущение пустоты, неотступно преследовавшее его душу и ум. Но вдруг ему показалось, что звезда, которую он выбрал целью, стала стремительно приближаться к нему и, вместе с тем, еще более стремительно удаляться на другой край ночи. И все это в одном и том же движении.
Он выпрямился, глухо вскрикнув от изумления, хрипло и резко. Звезда, отделившаяся от небосвода, пронзив ночь и разорвав пространство в двух противоположных направлениях, только что поразила его прямо в сердце, будто коротко и сильно ударила пяткой — пяткой какой-нибудь девушки, притопывающей по земле, чтобы придать разгон и ритм своему танцу. Но чьи же это маленькие сильные ноги пустились в пляс в его сердце?.. «А теперь я буду танцевать босиком…» Золотая Ночь — Волчья Пасть, с колотящимся сердцем, решил, что слышит чей-то голос, шепчущий эти слова, голос очень юной девушки на исходе дыхания. На исходе жизни.
Та, что сказала эти слова, танцевала босиком со смертью целый век. Его мать-сестра, умершая, произведя его на свет.
И, едва ощутив этот сухой удар, толкнувший его в сердце, и смутно услышав этот шепот, Золотая Ночь — Волчья Пасть почувствовал, как его схватили за плечи. Мягко, крепко. Это его тень, его верная золотистая тень оторвалась от земли, выпрямилась у него за спиной и с силой положила руки ему на плечи. Он услышал, как тень говорит ему: «Иди! Ступай теперь. Иди им навстречу, они тебя ждут». У этой тени, оторвавшейся от его тела, и стоящей за спиной, был голос Виталии.
Нежный и настойчивый голос его бабки Виталии.
«Иди, иди!» — говорил голос Виталии, в такт шагам Золотой Ночи — Волчьей Пасти. Он шел впереди, тень, более светлая, чем когда бы то ни было, шла иноходью сзади, толкая его за плечи. Вела его на дорогу к лесу Мертвого Эха. Прежде, чем пуститься в путь, он подпоясался широким кожаным ремнем с бронзовой пряжкой, словно взнуздывая тягловую лошадь, до того крутым и трудным был этот поход в ледяной ночи. До того тяжело было нести груз его лет.
Поход навстречу ночи.
Он шел навстречу своему прошлому. Поднимался к своей памяти шаг за шагом, в обратную сторону жизни. Своей столетней жизни. И шаги его в ночной тиши по замерзшей земле были так тяжки, что щелкали, словно бичи. Ночь далеко разносила эхо этих щелчков, холод усиливал эхо. Небо дрожало от его поступи, как стекло. Ночь, целая ночь отзывалась и трещала в ответ. А он взбирался на холм, склонившись лбом и тяжело дыша. Его дыхание расцвечивало морозный воздух гроздьями осевшего белого пара, окаймляя весь путь словно длинной изгородью из кустов светлой, прозрачной сирени.
Да, он шел вперед, вытянув шею, пыхтя, как неповоротливые тягловые лошади его детства, тянувшие вдоль берегов Эско, окаймленных ольхой, ивами, березами и серебристыми тополями, темную семейную баржу — от шлюза к шлюзу. От города к городу. Баржу, которой его отец дал имя «Гнев Божий». Но не гнев Божий обременял в этой ночи шагающее тело Золотой Ночи — Волчьей Пасти, — то была Божья скорбь. Нет, не Божья, а людская. Только людская.