Изменить стиль страницы

Рядом с домом Сентябрь и Октябрь построили оранжерею. Вначале это была лишь игра, но постепенно из этой игры они сделали работу. Расширив оранжерею, они выращивали там цветы, фрукты, овощи, которые отвозили в деревню, на продажу. Но в деревню ездил только Сентябрь; Октябрь не мог выносить ничьего присутствия, вид незнакомых поражал его ужасом.

Возвращаясь под вечер из лесов и видя силуэты своих сыновей в свете оранжереи, Золотая Ночь — Волчья Пасть, казалось, чувствовал, как его шагающая следом тень, начинала трепетать, словно что-то очень давнее, очень глубокое, погребенное под обломками памяти, вдруг снова поднималось на поверхность в его сердце. Что-то из тех времен, когда он еще не совсем был обитателем суши, когда еще плавал по пресным водам. Что-то из тех времен, когда он был ребенком и медленно скользил по Эско, между всепоглощающей тоской отца и бескрайней добротой бабушки Виталии. Оранжерея, построенная сыновьями, этот длинный, хрупкий дом из стекла, так легко касающийся земли, напоминал ему баржу его прадедов. То же скольжение в полной неподвижности, тот же сон вровень с небом, то же соучастие с одиночеством и тишиной. И такая же нега. Но он тотчас же отворачивался и уходил прочь тяжелым шагом, унося свою тень и мысль подальше от всякой ностальгии, ибо его сердцу, окаменевшему в трауре, любое напоминание о неге причиняло безмерную боль. В такие вот мгновения, быть может, и раздавалось это странное подвывание вокруг его шеи, обвязанной слезами отца.

Нега и вправду витала вокруг этого стеклянного дома, населенного лишь растительностью. Никакого шума, никакой суеты. Гавань спокойствия и света для двух братьев, только тут забывающих ужасную тень своей матери, замурованной в своем прошлом. Здесь, среди растений, царила влажная и нежная, почти шелковая тишина. Тишина осязаемая, отяжелевшая от запахов. Братья переговаривались вполголоса, словно опасались нарушить негу, неспешность времени.

Тогда нега этого стеклянного места начинала лучиться в сумерках, придавая освещению оранжереи какую-то лунную ясность. Впрочем, не только Золотая Ночь — Волчья Пасть, видя этот свет, чувствовал, как ему таинственно перехватывает горло, словно рыданием нежности; все, кто его видел, тоже испытывали странное шевеление в сердце. Для Шломо этот свет был словно остановкой во времени, запятой, замедляющей его слишком стремительный бег. Стеклянная, молочного цвета запятая, повисшая в густом сумраке вечеров. И Горюнок видел этот свет примерно так же, теперь, опять научившись смотреть на мир, людей и вещи — обновленными глазами. Отныне он видел мир в блеске глаз маленького Фе. Этот свет для него тоже сиял, как запятая, отмечая остановку в безумии времени, умеряя его неистовый напор — совсем не так, как тот изостренный, ледяной месяц, что во время войны висел ночью в горах над синевато-бледными, изувеченными телами его одиннадцати товарищей. Та лунная оболочка, омертвевшая в ночи войны, ослепила его, вооружила сердце и руки ненавистью и местью. А этот прозрачный, как стекло, свет, льющийся в вечерних сумерках, давал ему чувство глубокого спокойствия.

Но все удовлетворялись тем, что любовались этим свечением издали, смутно мечтали, проходя мимо, не осмеливаясь приблизиться к оранжерее и встретиться с работающими там братьями. Впрочем, никто из Пеньелей и не знал по-настоящему двоих последних сыновей старого Золотой Ночи — Волчьей Пасти. Мать с самого их рождения так упорно держала всех на расстоянии от своего дома и своих отпрысков, что с тех пор никому и в голову не приходило преодолеть эту черту.

Тем не менее, там появилась женщина. Однажды вечером она увидела свет меж деревьев и пошла прямо на него. Без боязни, без колебаний. Она была босонога, одета в платье из грубого полотна, похожее на больничную рубаху. Ее кожа была темной, как вспаханная земля. Курчавые волосы беспорядочно падали на плечи, на лоб. Она беспрестанно покусывала концы прядей, накручивая их себе на пальцы. Так она и проникла в оранжерею. Вошла настолько незаметно, что Сентябрь с Октябрем ничего не услышали. Заметили ее, только когда собрались уходить. Она стояла в углу оранжереи, слегка склонив голову к плечу, глядя куда-то в пустоту. Едва они приблизились к ней, она испугалась и присела на корточки среди окружавших ее горшков с растениями, втянув голову в плечи и пряча лицо в волосах. Сентябрь склонился над ней и попробовал заговорить. Но она не отвечала ни на один из вопросов. Лишь тихонько скулила, в отчаянии покусывая волосы и кончики пальцев. Скулила совсем как крошечный щенок. Тогда Сентябрь тоже присел на корточки рядом с ней и принялся изображать те же звуки, что и она, но более спокойным тоном. Через какое-то время она боязливо приподняла голову и бросила на Сентября беглый взгляд, сквозь заросли своих волос.

Он улыбнулся ей. Она долго смотрела на его улыбку, сначала опасливо, потом удивленно и наконец с любопытством. Октябрь, стоя в двух шагах, не шевелился, ничего не говорил. Разглядывал женщину, затаив дыхание. Наконец, она подняла голову, и, все так же странно поскуливая, но в вопросительном тоне, провела пальцами по своим губам, потом медленно отняла руки от лица и стала робко тянуться к губам Сентября, пока не коснулась их. Тот предоставил свои губы, затем лицо ощупывающим пальцам женщины, которая исследовала их, что-то лепеча. Почувствовав, что ее доверие достаточно окрепло, он тоже приблизил руки к ее лицу, очень медленно убрал с него волосы, потом прикоснулся к ее губам. И она улыбнулась навстречу его пальцам. Потом схватила обе руки Сентября, и, закрыв ими свое лицо, заснула.

Заснула, уткнувшись лицом в ладони Сентября, а тот не осмеливался пошевелиться. Как и Октябрь, пристально смотревший на женщину, с колотящимся сердцем. Так они и оставались там до самого утра, оберегая ее сон. Но заснула она в их сердцах.

Женщина осталась. Братья отвели ей уголок в оранжерее. Поскольку она не говорила и они не знали ее имени, Сентябрь назвал ее Негой — так нежно, так неслыханно нежно ее темные руки с розовыми ногтями и ладонями ложились на его губы и тело. Но в ней все было исполнено неги — ее кожа, взгляды и улыбки ребенка, ее тихий лепет, жесты, походка, дыхание и сон. Они прятали ее среди растений и не говорили никому о ее странном приходе. Им неважно было знать, кто она такая и откуда взялась. Откуда убежала, одетая в простую больничную рубашку. Что им было важно отныне, так это чтобы она оставалась с ними, среди фруктов, цветов, кустов, и чтобы ее молчание смешивалось с тишиной оранжереи, а аромат ее душистой кожи и волос с запахом влажной, теплой земли, с запахом растений и их соков.

Никому из братьев так и не удалось научить ее говорить; едва они начинали произносить какую — нибудь фразу, она прикладывала пальцы к их губам, словно следила единственно за их движением, а не за речами. Так что это она научила их своему языку — языку пальцев, целиком из прикосновений, из ласки. Языку крошечного ребенка, без конца ощупывающего другим лицо, тело. Ее язык был негой — головокружительной негой. А их языком стало желание. Ошеломляющее желание.

И это желание одолело их. Однажды вечером Сентябрь оставался с Негой. И открыл еще большую негу, чем нега ее тонкой и темной кожи. Он открыл негу ее плоти, глубинную негу, словно просвет в ночи, ведущий сквозь тело к самому огромному из наслаждений. Открыл влажную розоватость, тихо поющую на склоне плоти. Поющую так тихо, что никто не способен ее слышать, не теряя на мгновение рассудок. Открыл потрясающую сладость в муках нежности и глухой гул крови, катящей свои текучие, переливчатые огни, словно лавовый поток.

Октябрь тоже любил Негу, и тоже открыл для себя ее тело; тело-впадину, тело-уста. Он погружался в нее, словно проваливаясь в полное забвение, — словно хотел запрятать туда и потерять навек этот чуждый голос, обуревавший его каждую осень в день рождения. Ужасающий голос, брошенный в него безумной матерью, словно дурной жребий, словно проклятие. Его матерью — его ненавистью. Если бы она когда-нибудь осмелилась сунуться в оранжерею, он выгнал бы ее оттуда, забросав камнями, выволок бы за волосы. Убил бы. Ибо она вполне была способна заколдовать Негу, как сделала это с ним, и разрушить царящую в ней дивную тишину, чтобы и там разлить ужас этого голоса несчастья. Но Маго никогда не отваживалась заглянуть в оранжерею своих сыновей. Что бы они там ни делали, ее это ничуть не интересовало. Может, она даже никогда и не замечала ее.