Он уже не понимал, что произошло на самом деле; он проследовал за старухой до задворок своего собственного прошлого, до обломков своей отвергнутой памяти. Он видел все это «третьим оком», своим сновидческим, исступленным оком, которое порой затуманивало ему взгляд, чтобы пронзить толщу зримого, пробить дыру во времени. Это старуха своим безумием разбудила в нем третье око, взгляд одержимого, заставив грезить наяву. Старуха, со своей вонючей, прогорклой плотью, со своими тухлыми плодами, посиневшими от гнили, как кожа брата, открыла ему этот циклопический глаз, круглый, словно дыра, оставленная пулей, пущенной прямо в лоб. Прямо в сердце.
…Как кожа брата… мертвого брата с раздутым животом, которого три дня баюкали руки его матери… брата-барабанщика, выбивающего на своем лиловатом брюхе пронзительный крик матери… брата, расцветившего свою могилу прекрасным облаком красной отравы с тисовых ветвей, понуждая свою мать лечь снова — навсегда — рядом с ним… и еще отец, выворачивающийся, словно старая дырявая перчатка… брат, отец, мать — все — как он их ненавидел! Сегодня они опять возвращались к нему, чтобы ранить, мучить, терзать — до каких же пор? Ах, если бы старуха попалась ему в этот миг, как бы он ее отделал! Зарезал бы.
После этой встречи со старухой-лимонщицей Янтарная Ночь — Огненный Ветер заболел. Той же ночью его охватил жар, и ему пришлось пойти домой и лечь в постель. Он завернулся в одеяло и, скрючившись на циновке, провел три дня, дрожа и потея. И все то время, что его била лихорадка, в ушах звучали пронзительные крики лимонов-колибри. В его бреду старуха обретала лицо матери, ссыхалась словно отец в миг смерти, а лимоны раздувались, как живот брата.
Однажды ночью он видел каменного ангела: отделившись от стены, тот прижимался лицом к его ставням и насмешливо глядел сквозь планки, как он дрожит и мечется. Он тоже походил на старуху и приглушенно смеялся, судорожно дергая обрубками своих крыльев.
Ему пришлось до изнеможения бороться против этого жуткого I.:а иска памяти, чтобы всех их вновь отправить в забвение — брата, мать, отца. Он вышел из болезни исхудавшим, ослабевшим. И оказался еще более одиноким и растерянным. Он попытался заклясть эту давнюю боль, этот страх, взявшись за перо. Отгонял пронзительную ноту — крик старухи, крик колибри, крик матери, ударами каких угодно слов на клочках бумаги. То были краткие, торопливо нацарапанные тексты.
Так он целыми днями перебирал слова без разбора, потом все забросил в чемодан, вместе с письмами к Баладине. И резко перестал писать, сказав себе: «Хватит терять время, с глупостями покончено. Надо перестать защищаться, пора нападать». И он решил: «Следующего, кто мне разбередит эти раны памяти, я убью. Кто бы он ни был — убью!» Эта мысль окрепла в нем, и он в конце концов убедил себя, что только преступление может освободить его от этой застарелой боли, от этого предательства.
Однажды, открывая свои ставни, он приветствовал ангела Тюрбиго, объявив ему: «Привет, дурень! Я убийца. Моя жертва где-то тут, в этом городе. Я ее найду. И покараю». Глуповатая улыбка ангела осталась невозмутимой.
3
Он не искал свою жертву. Не он должен был искать ее — пускай сама явится к нему. Пускай явится сама и укажет на себя его гневу, предложит себя его ярости. Он вполне сумеет узнать ее, когда она предстанет пред ним. Тогда он и совершит свое дело — убийство, дело освобождения, и тем же самым жестом перережет, наконец, эти темные узы, которыми прикован к старой ране, и все прочие, еще связующие его с другими людьми. «Если понадобится, — говорил он себе, — я вырву ей сердце, чтобы навсегда отправить собственное сердце в изгнание, поставить вне закона. Да, вырву ей сердце, чтобы одичать безвозвратно и стать совершенным варваром. Тогда я устрою свою жизнь в полном расколе с людьми и с Богом. Вот именно, надо довершить раскол».
Эта мысль завладела им не в виде смутной идеи или бессвязного бреда, а наоборот, как очень точная аксиома, согласно которой он хотел перестроить свою жизнь. Такая же ясная и четкая, как та, благодаря которой Декарт обрел опору и уверенность в бездне сомнения, и на которой смог воздвигнуть свой феноменальный философский монумент. Аксиома, достойная его «мыслю, следовательно, существую».
Эту короткую хлесткую фразу Янтарная Ночь — Огненный Ветер вертел и так, и этак во время своих штудий, но ему никак не удавалось ухватить ее за нужный конец; он вложил в свои махинации с cogito[17] столько же абсурдного усердия, сколько господин Журден[18] в переделку своего комплимента маркизе. Но теперь речь шла о другом, термины его аксиомы принадлежали иному словарю — словарю преступления. Была одна лишь яркая сила очевидности, обретенная на самом дне сомнения, — боль чересчур блуждающей мысли, которая вдруг воздвиглась в высший принцип. В абсолютную необходимость совершить убийство, чтобы покончить со своим прошлым, с памятью, с ее муками — чтобы окончательно свернуть шею любой форме жалости и даже чувству вообще, именно в том и состояла его очевидность. Его ослепительно прекрасная аксиома. Убить, чтобы освободиться от всех и вся, и от себя самого. Убить, чтобы существовать наконец при полной свободе — вне закона.
Он не искал свою жертву, он предоставил ей самой явиться к нему. Это заняло какое-то время, но она пришла.
Ибо она пришла, его жертва. Тем не менее, чтобы предстать перед ним, она избрала извилистый обходной путь.
Все началось с песни, как в комедии. Но песня весила шестнадцать тонн, а комедия играла душами в кредит.
17
«Cogito, ergo sum» — «Я мыслю, следовательно, существую» (лат.).
18
Господин Журден — персонаж комедии Ж.-Б. Мольера «Мещанин во дворянстве».
19
«Некоторые говорят, что человек сделан из грязи / Бедняга сделан из мышц и крови / Мышц и крови, кожи и костей / Слаб умом и крепок задом…» (англ.)