Вот у таких, наверно, все было красиво. А в этой козловской комнатенке я уже минуты усидеть не мог — так мне их было жалко. Сразу ушел. Мне показалось, что, задержись я немного, они, чего доброго, при мне начнут.

6

Все еще накрапывало. Можно было сесть у Лубянского пассажа на пятый троллейбус — 60 копеек до зоопарка, и вся любовь. Но я поплелся пешком через центр до Арбатской площади. В «Художественном» шло «Это было в Донбассе». Билетов в кассе не было, но шныряли инвалиды, и за червонец-полтора чего-нибудь бы достал. У меня сегодня было ровно 150 эрбэ, пять красных тридцаток. В другое время, не думая, разменял бы одну. Но сегодня стоило принести полную стипендию. Дело не в сумме — толкни один стограммовый талончик и оправдаешь билет. Дело в принципе. Мамаша должна знать, что я не транжира. Трачу только на самое необходимое и строго отчетно. Смех берет от этой отчетности. Уж цены как-никак знаю не хуже нее: рынок под боком. Хоть сейчас на год вперед распишу расходы со всеми сезонными колебаниями. Когда надо, можно попоститься, хотя наворачиваю — будь здоров! Говорят, семнадцать лет — ответственный возраст, растешь! Но во мне и так сто семьдесят восемь.

Короче, пошел я мимо кино вверх по Воровского. Два часа все-таки мать заслужила. Последнее время, после отъезда родителя, она сама не своя. Отец приезжал на семь дней в феврале. Говорил, был выбор: либо орден, либо отпуск, и он, мол, выбрал отпуск. По-моему, не совсем так. Я бы и то взял орден, а он еще тщеславней. Тогда, зимой, мать в него прямо клещами вцепилась. Доставала какие-то липовые справки, и он просидел в Москве сверх семи положенных еще дней десять. Потом мутер гордилась, что каждый такой день стоил ей больше тыщи рублей. Для отца ей ничего не жалко, а так она не то чтобы скупа, но, говорит, любит порядок. Хотя порядка у нее как раз не получается. Но ради отца она в лепешку расшибется! До сих пор поет, что, если б родитель тогда согласился, перетащила бы его с фронта в Москву, в Главное инженерное управление РККА, но ему, видите ли, надо было проститься с полевой женой. По-моему, опять не то… Просто он хотел получить орден. Да и глупо уходить на гражданку с одной «ЗБЗ» и знаком «Отличный железнодорожник».

Я шел по Воровского и радовался: остаюсь один! До аттестата — еще целых одиннадцать дней. Будет день — поедим. И одному дню хватает своей заботы, как приговаривает Егор Никитич. Лишь бы мать улетела!.. А то совсем никуда стала. Всю войну у нее не кончались неприятности. То один завод взрывался, то другой не так работал. А тут еще отец перестал писать. Он и раньше ее бросал, но все как-то не окончательно. Я жил с Федором и Бертой на Украине и не слишком разбирался в их неладах. Но теперь отец бросил ее на всю войну, и даже хотел бы вернуться — все равно бы не мог. Да и ту бабу из армии не выгонишь. Второй Украинский наступал на юге, и инженер-капитан (после — майор!) Коромыслов разминировал дороги, наводил мосты, стоял на них навытяжку перед раздраженными генералами, а его жена, моя мать Агриппина Алексеевна Антонова, раз в неделю притаскивалась на прием к следователю (все еще тянулось дело из-за взрыва цеха с водородными установками), а остальные пять дней моталась из наркомата на заводы, с заводов в НИИ, в СНК, в ГКО, во всякие военные управления, а потом притаскивалась домой и грохалась на пол. Я даже обливал ее из чайника, чтобы очнулась. Совсем никуда стала моя мать.

Уже зажгли фонари, и мне жутко захотелось позвонить Марго. В сумерках есть что-то такое — сразу не объяснишь. Вдруг становится одиноко, даже не одиноко, а пусто. Ты все тот же, но вокруг тебя пусто, вакуум что ли, и грудная клетка вздувается, как кожа под банками. Не удержишься — даже без гривенника полезешь в автоматную будку. А у меня абсолютное безволие. Вот и сейчас — знал, что надо провожать мамашу, а набрал этот проклятый К-О- и т. д. Ответили:

— А Рита только вышла.

Не везет мне. Только, будь Ритка дома, ничего бы не изменилось. Нужна сверхскука, тоска какая-нибудь невозможная или обыкновенный домашний скандал, чтобы Марго вылезла пройтись со мной по переулкам или посидеть на крыльце 103-й школы. Но дома Марго не притесняют. Наоборот! С месяц назад купили ей классные туфли, синие с белым, почти новые. Каблук, говорит, одиннадцать сантиметров. На таких туфлях да в распахнутом реглане она какая-то летящая, словно большая синяя птица. А я дурак, Метерлинка во МХАТе не смотрел, символистов не читал, а втрескался в Ритку по самые лопатки. Все легкие у меня забиты любовью, как хрипом при простуде. А Марго уставится на меня своими сине-зелеными или голубыми глазами и дразнит:

— Ты что, больной?

Или:

— Ты что, мыло ел?

Эх, была бы у меня воля, послал бы подальше!.. Только воля, как красота или одежка. Когда нету — сразу видно. И я снова поплелся в Трубниковский переулок.

Марго шла навстречу на своих знаменитых каблуках в новом сером костюме. Красиво шла, вольно. Куда ей было спешить?! Сказала:

— Опять караулишь?

Ну, и черт с тобой, подумал я. Не любишь — не люби, а глядеть не запретишь. Здорово ее обхватывал этот костюм. Правда, я заметил, что он лицованный — кармашек был с правой стороны. Но была она в нем свежая-свежая. Нет, не такая, как бывают после бани, а такая, как после ночной реки. Высокая, даже казалась худенькой, так ее стягивал костюм. Фигурой здорово смахивала на большую овчарку. Я ей чуть этого не ляпнул. Вот бы обозлилась! Немецкими овчарками называют девок, которые с немцами жили.

— Пойдем погуляем, — сказала Ритка. — Чего такой хмурый?

— С поминок. С попами пил сейчас.

— Вечно у тебя какие-нибудь истории.

— Родственница под машину попала.

— Близкая?

— Нет, не слишком.

— Тогда расскажи чего-нибудь повеселей.

Марго долго слов не ищет. Но все равно хорошо было идти с ней рядом. На каблуках она со мной одного роста. Волосы у нее забраны узлом и чуть выше воротника незащищенный затылок с мелким пушком. Так и хотелось ткнуться туда мордой.

Мы вышли на улицу Герцена. Никто мне никогда так не нравился, как Ритка. Когда я на нее глядел, все слова куда-то пропадали. И сейчас тоже ничего не мог из себя выдавить, кроме:

— Рита, ты на меня не злишься?

— За что? — Она повернула ко мне свою голову на удивительной шее и глянула своими большими, в эту минуту абсолютно невинными глазами. — За что?! Ах, за вчерашнее, — она махнула рукой, словно речь шла о трамвайной сдаче. — Ну, что ж, мне приятно, что ты меня любишь, если только не вбил себе в голову. И люби на здоровье. Но не попадай в дурацкое положение. А то все кругом смеяться станут: «Марго любят дураки!»

— Брось… — смешался я.

— Нет, серьезно. Ты, Коромыслов, хороший парень. Но ребенок еще. Иногда ты глупей моего Валерки (это — ее восьмилетнего брата!). Какой-то ты чудной, чумной даже. Чего-то все выдумываешь. Словно где-то на двадцать седьмом небе живешь, в семьдесят втором государстве. За каких-то поляков волнуешься. А что они тебе? Поляки — и поляки. Стоит из-за них расстраиваться? А вот с матерью, сам говоришь, ругаешься. А она ведь не в Польше, а рядом. Какая-никакая, а мать.

— Завтра за Польшей будет, — хмыкнул я.

— Вправду уезжает?! Будешь жить один? Пригласи в гости.

— Лучше не ври… Не притворяйся… — обрадовался я. — А то — приглашу — и начнешь откручиваться, врать.

Она вправду врет. Однажды рассказала, что в эвакуации, в Саратове, у нее утонула сестра. Я чуть реветь не начал. Вообразил себе, как самой поздней осенью Риткин отец мечется по волжскому берегу. Протез у него скрипит, прямо на ходу развинчивается. А мать стоит простоволосая на пристани. Мостки скользкие — вот-вот сверзится в Волгу. А сверху дождь, дождь. Ритка стоит рядом с матерью, держит ее за плечи, и маленький Валерка тоже к ним прижался. А на Волге две лодки навстречу друг другу машут веслами. Рыбаки, наверно, подрядились за водку или консервы. Так девчонку и не нашли. А потом оказалось — никакой сестры у Ритки не было.