— Ты что — домой торопишься? — спросил.
— Да нет, наоборот. Время потянуть хочу: лишние проводы — лишние ссоры.
— Все не ладите?
— Да как сказать… Она очень нервная.
— На меня не злится?
— Нет, не до того ей…
— Забыла? Думала, не выйду?
— Что вы! Она вас жалела…
— Жалела, — присвистнул Козлов. — Поблагодари ее. Только Агриппину Алексеевну с ее сестрицей тоже пожалеть можно. За то, что всего боится и ничего не смыслит.
Я поежился. Все-таки ругали мать.
— Ладно, не буду, — проявил Козлов неожиданную деликатность. Может, боялся, что уйду.
— За психушку жалеть нечего. Я снова бы туда пошел, если б жениться не надумал.
— На ком?! — Я обрадовался.
— Есть в квартире одна гражданка.
— Это такая завитая, длинная?
— Да нет. Ты не знаешь. Я теперь на Мархлевского переехал. Пойдем, тут близко.
Мы пошли переулком. Вот какие Козлов номера откалывал.
— Невеста молодая? — спросил я.
— Для кого как. Мне в дочери годится.
Все равно хорошо, что женится, — подумал. Может, из него вся эта ахинея выйдет. А то он почти два года одно и то же поет. С того первого дня, как я попал к дядьке в Воронцовское имение. Козлов там при Егоре Никитиче кормится, вроде младшего агронома. Образование у него, конечно, никакое не сельскохозяйственное, но просто он — то ли брат, то ли свояк того кубанского предколхоза, у которого старик прятался перед войной. В общем, когда в сорок втором был голод, Егор Никитич подобрал Козлова. Пользы от него, ясно, немного, но земля, как говорит дядька, всех накормит.
Помню, в первый раз возвращались мы по шоссе. На мне рюкзак был здоровенный, а я все оглядывался. Козлов такое плел, что прямо подгоняй «черный ворон».
И вдруг ляпнул, да так просто, будто спички возвращал:
— Жену свою — и ту не пожалел.
Меня всего потом прошибло и спине холодно стало.
— Врете, — выдохнул я. — Нету у него жены.
— Потому и нету, — ответил Козлов.
Ну а про деревню чего он врал, передать невозможно. Но про это все язык распускали. Генка Вячин, мой кореш по девятому классу, тогда вернулся из-под Смоленска. Летом у отца на командных курсах служил пожарником. Рассказывал:
— Как освободят село, у баб первый вопрос, как с колхозами.
С Генкой спорить я не стал. Просто скоро пришли праздники, и я подвел его к газетному стенду. Висела речь Сталина, та, где про пироги и пышки. И в ней было черным по белому: «Все наши победы достигнуты благодаря колхозному строю». Вячин, понятно, заткнулся.
А вот Козлова не переспоришь. Он кого хочешь за пояс заткнет, за свой командирский ремень. Его пирогами не корми — дай только доказать какую-нибудь ересь.
Это «жену не пожалел» долго не выходило у меня из головы. Наконец, я под большим секретом спросил у тетки. Сказала:
— Неправда. Она сама отравилась. И вообще, нечего тебе водиться с Козловым. Лучше интересуйся техникой.
Тогда я спросил ее, почему она сама, даром что радиоинженер, не налегает на технику, а балуется стихами.
— Стихи — не политика! — ответила тетка.
— Тем хуже, — сказал я. — Про любовь и природу и без стихов все знают.
— Все равно твоему Козлову место в пандемониуме![2] — обозлилась тетка Александра.
Вот какой был Павел Ильич. А сейчас мы шли с ним по переулку, дождь накрапывал, и я вправду радовался, что Козлов женится. Его еще до войны жена бросила. Может, поэтому он такой недовольный.
— Все-таки хорошо, что вернулись, — сказал вслух.
— Может быть, — кивнул он. — Но там тоже хорошо было. Знаешь, это только так считают — психушка! психиатричка! А на самом деле порядочному человеку там самое место.
— Так не могут же все туда сесть! — Я засмеялся.
— А по мне, давно сидят.
— Так что — все сумасшедшие?
— А ты думал?
— Вранье!
Господи, и мы это плели на улице! Вот как он меня злил, но я все равно к нему шел. Домой возвращаться было рано, да и, честно говоря, схватываться с Козловым нравилось. В свою дурь он меня не обращал, но мозги оттачивал.
Мы вошли во двор напротив кирхи, где шахматный клуб, и поднялись по черному ходу на четвертый этаж.
— У вас опять угол? — спросил я.
— Бери выше — комната! Старухе какой-то, спасибо ей, грешной, жить надоело, и мне, герою войны, выделили.
Фатера была сразу за кухней. Даже чудно показалось: за дверью раковина, примуса, керосинки, помойные ведра, а тут выбеленная комнатенка, чистая, как палата в госпитале. Стол, топчан, полка книг. Аккуратно все, как в казарме.
— Здорово у вас! — сказал я.
— Ну, давай… защищай, — наскакивал на меня Козлов. — Защищай, защищай, а то моя мадам сюда заглянет, она этих разговоров не любит.
— Не привыкла?
— Женщинам это ни к чему! Ну, давай защищай державу, Валерий Иванович. Не бойся. Соседей нету, на дачах живут.
— А чего защищать, — сказал я. — Она сама себя защитила.
— Конечно! Шлиссельбургская крепость: изнутри не возьмешь и снаружи — тоже.
— Никакая не крепость…
— А что?
— Сами знаете. Не люблю я этих терминологий. Скажу — издеваться начнете.
— Не начну, не начну. Ну так что, что, Валерий Иванович, товарищ Коромыслов?
— Победа! — вдруг выпалил я. Нашелся ведь. — По-бе-да! Гитлера разбили! И представьте — один на один.
— Да, орешек ты! — вздохнул Козлов. — Фруктик. Извини, я прилягу, голова трещит.
Он стянул с себя гимнастерку и хромачи. Руки у него дрожали. Я никак не мог понять, как он такой нервный — такой чистюля. Портянки у него были белые, прямо как салфетки в ресторане «Москва». (Я там прошлый год наворачивал коммерческие обеды — по 22 рубля штука.) Из-под синих галифе выглядывали кальсоны с завязочками, тоже белые, даже голубоватые от синьки. И нижняя рубаха была, как только что выданная. Сам, небось, стирал. Он и в прошлом, и позапрошлом году был стираный. Жалость брала, когда глядел на его аккуратность.
— Значит — победа?! Значит — один на один?! Что ж — победа. Правильно. А вот один на один, так это ты по грязи топай под Волоколамск или даже ближе. Там 16 октября было один на один.
— До прошлого года было, — сказал я.
— А как было? — взвился Козлов. — «Ни шагу назад!», заградотряды, «Смерш»! Коминтерн закрыли — синод открыли.
— Параша, — сказал я.
— Параша, параша, — передразнил Козлов. — Одно у тебя на губах — параша! А ты ее видел? Поспи рядом, не то запоешь.
— Ну, и вы не спали, — сказал я.
— Типун тебе на язык, — скривился он. — Накаркаешь еще…
— Да сами нарываетесь… Его все любят, а вы поливаете.
Козлов сел на топчане, ноги скрестил, как турок.
— Поливаю? Тоже слово. А ты уши продуй. Я тебе дело говорю, а ты сигнатурки клеишь. Сам говоришь — терминология, и сам же бирки нашлепываешь. Любит… А что есть любовь? Да кто он, чтобы его любить?
Я ответил.
— Кгм… А кто выбирал?
— А вождей не выбирают! — снова нашелся я.
— Тогда говори фюрер, — он добавил по-немецки.
— Нет, — разозлился я. — Его любят! А если поливаете, так это ваше дело. Можете нос задирать, сколько влезет. Только выше уж некуда.
— Значит, доносить не пойдешь?
— Я не падло.
— А если бы донес — посадили б?..
— А то нет!..
— Где ж тут любовь? — подловил он меня. — Выходит, Валерий Иваныч, любви — нет. Выходит, дорогой мой, либо люби, либо сиди. Но это уже не любовь, а чистое изнасилование.
— Не знаю, — уперся я. — Его любят.
— Дюбят?! — присвистнул он. — Ну, хорошо, откинем всех. Ты вот — любишь?
— Люблю.
— А вот и врешь?!
— Откуда вы знаете! Ничего вы про меня не знаете. Сказал: — люблю! — а там как хотите.
— Ладно, молчи. Слушай, и докажу тебе, что ни черта не любишь. Отвечай: ты честный человек?
— Нечестный.
— Я серьезно.
— Да ну вас. Скажешь — честный, а выведете, что подлец.
— Погоди, я тебе одну теорему докажу. Поймешь — умным станешь. Итак, договорились: ты — честный человек. Второе — честный человек желает себя уважать. Так ведь?