Annotation
Первая повесть Владимира Корнилова «Без рук, без ног» (1965) — о том, как три летних дня 1945 переворачивают жизнь московского подростка, доводя его до попытки самоубийства
Повесть была сразу отвергнута редакцией «Нового мира» и была опубликована в 1974–75 в легендарном журнале Владимира Максимова «Континент» и переведена на ряд иностранных языков.
Владимир Корнилов
notes
1
2
3
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
Владимир Корнилов
БЕЗ РУК, БЕЗ НОГ
1
Нефедовы — лучшие люди в Москве. Я, когда приехал из Сибири, сразу их полюбил — тетку Александру Алексеевну, материнскую близняшку, и мужа ее, агронома, старика Нефедова. Он со Шмидтом когда-то работал, с Маяковским встречался. Маяковского, правда, не любит. Горлодрал, говорит, ни ладу ни складу. Я сейчас малость пообтерся, привык и держу себя с дядькой Егором Никитичем запросто. А поначалу дышать рядом боялся. Было чувство, будто попал в старую Москву: конка звенит по бульвару или толпа идет за гробом Баумана. Казалось, скажи неосторожно слово, и дядька, как сон, рассыпется.
Даже вид у него был чудной — борода серая, клином; ею кончалось худое треугольное лицо. А глаза врезаны косо, от висков вверх к переносице, и когда дядька на меня глядел, казалось, что я ему давно обрыдл и потому он смотрит мимо.
Вот так он глянул на меня в первый раз в августе сорок третьего.
— Это Гапин сын, — сказала тетка Александра Алексеевна.
— Садись, Гапин сын, — вздохнул Егор Никитич, пододвинул мне рюмку и налил до половины. Мол, раз гость, так пей, а больше в тебе ничего интересного нет и, честно говоря, даже водки на тебя жалко.
С тех пор я с ним выпивал, чтобы не соврать, раз двадцать, но все равно знаю, что ему со мной скучно. Спорить — почти не спорит, даже поддакивает, но это только так, поверху. А внутри у него что-то свое, может, вправду конка звенит или хоронят Баумана. И не то чтоб он все хаял кругом — нет. Даже газеты читает, но как-то это все опять поверху. Словно говорит: у вас все свое, а у меня свое. Конечно, ему повезло, он еще до революции Тимирязевку окончил. После, как сына попа, не приняли б. И так перед войной чуть не арестовали, хорошо успел уехать на Кубань и там два года сидел в колхозе у знакомого председателя. А вообще старик шебутной, волосы у него хоть и сивые, а густые и вьются, как у молодого. Наверно, к нему здорово шла студенческая тужурка. Женщин, наверно, с ума сводил. Ко всему еще — старовер. Правда, не настоящий. У староверов можно жениться два раза, а материнская сестра у него третья жена. Две первые умерли. Потому один его приятель дразнит дядьку «Синяя борода».
А материнская сестра Александра — романтическая женщина. Радиоинженер в Главсевморпути. Их станция с антеннами за Москвой, в Теплом Стане, в полкилометре от Воронцовского имения, где наш семейный огород и где Егор Никитич — главный агроном. Через два дня на третий тетка Александра ездит в Теплый Стан служебной машиной («студер» с будкой!). Поэтому свободного времени у нее хватает, и она еще в свои тридцать шесть лет балуется стихами на каком-то заочном писательском факультете или даже институте. Про это распространяться не любит, и я до сих пор не могу понять, как это можно учиться на писателя.
— Пожалуй, пойду к Нефедовым, — подумал я, — а то время еле тянется.
И вправду, за окном на Главном почтамте стрелки почти не двигались. Глядеть на них сквозь дождь было еще скучнее, чем на формулы, которые царапал на доске химик. Голос у химика был шершавый, как мел, да и сам он был невидный. В общем, далеко не Константин Симонов. Фронта, наверно, вообще не нюхал, а всю войну за литер «Б» сидел в наркомате, а за «Умрешь днем позже»[1] на наших подготовительных курсах с зимы бубнит:
— Ацетилен, двууглекислая… — И лепит свои формулы — от центра какие-то линии (как по конституции — административное деление), а на концах СО2 и прочая чепуха.
Вообще-то я на химии никогда не сижу, но сегодня остался: думал увидеть Ритку. И еще мне как-то надо было убить время. Вечером мать улетала в Берлин на демонтаж, и не хотелось торчать при сборах. Лишние пересуды, лишние ссоры, а то и слезы… Последнее время она совсем никуда стала… Если из-за дождя отменят вылет, опять не миновать скандала. Интересно, поднимается ли «Дуглас» в такой противный дождичек? В войну наверняка поднимался. Но уже больше двух месяцев, как не война…
— Ты чего размечтался? — толкнул меня Додик Фишман. Он слушал химика в одно ухо. Другого у него не выросло.
— Влюбленный, — обернулась Светка Полякова.
Я глянул в ее большое рябоватое лицо с выщипанными бровями и буркнул:
— Выдчипысь!
— Влюбленный, — пропела она. — Влюбленный антропос! Вчера Ритку караулил. Ну как, накараулился? Эх, Валерочка, никакой у тебя гордости…
У меня по щекам разлилась марганцовка. Проворонил Марго. Она прискакала за стипендией, а я не уследил. И еще растрепаться успела… Хотя хуже, чем вышло, не раззвонишь. Олух я! Вчера, когда шел домой, свернул в Риткин Трубниковский переулок с надеждой: вдруг встречу… И встретил! Они шли вчетвером: парень, Ритка, какая-то девка и еще парень. Места свободного на тротуаре не оставалось. Шли, словно никого на свете, кроме них, нету. Все равно как Атос, Портос и еще эти два друга после дуэли с гвардейцами кардинала. Я врос столбом, а Марго головы не повернула. Словно вправду — столб. И одет вроде был ничего — в темно-вишневой безрукавке, в голубой рубахе и гольфах, заправленных в сапоги. Правда, прохарята, хоть и хромовые, но не чищены. И сумка подгуляла. У меня была кожаная, довоенная, но отец в феврале забрал, и таскаю фрицевскую из эрзаца да вдобавок облезлую.
— Отстань, — сказал я Светке, — без тебя тошно.
— Молодому и красивому?
Это у нее такая манера издеваться.
— Молодому, красивому и небритому? — И она потянула ручищу к моей щетине.
— Отвернись, — сказал я.
Додик — мировой парень. А что до уха — так каждый может таким вылупиться. Его даже в армию не взяли. Прошлый год, говорит, четыре месяца держали в казарме, а потом все-таки отпустили. А Светка — девка всякая. Правда, жалко ее: двадцать лет, а вдова. Муж был майор, начальник дивизионной разведки. И еще мне перед ней стыдно — вспоминать неохота.
2
В конце-концов я сказал химику, что у меня улетает мать. Собрал сумку, послал общий привет, съехал по перилам, свернул с Кировской к родичам в Бобров переулок — и тут только сообразил, что идти туда как раз и не надо было. Это — из-за Климки и его матери.
Когда я в позапрошлом августе появился в Москве, Климки еще не было, и у Егора Никитича я был за главного племянника. Жил у него в Воронцовском, любил его, как дворняга. Словно кость, каждое слово ловил. Старику нравилось. Хотя любовью он как раз не обижен. Вся Москва его на руках носит, особенно с осени, когда поспевает картошка. Артисты, живописцы, всякая шантрапа от искусства шатаются в гости с рюкзаками и уходят груженые. А весной Нефедовы сидят пустые.
Весной на рынке к картошке не приценишься.
Анастасия Никитична, Климкина мать, сестра старика, скрип разводит. Но на чужих не больно разойдешься. Они «мешочек» на плечико, и пишите письма… А я вроде свой…
Анастасия меня сразу невзлюбила. Еще на Казанском вокзале, когда они с Климкой вернулись из Куйбышева. Там Климка, хромой и глухой, чинил в Совнаркоме телефоны, когда все, кроме Сталина, из Москвы выехали. Анастасия сунула мне на вокзале два не то баула, не то мешка — тяжелые, руки оторвешь!