Она останавливается и смотрит на меня притворно чужими глазами.
— Матильда, ты забыла, кто такой Веля Йодер?
Она сердится, кривит рот:
— Я не хочу говорить. Ты обидел моего отца, моего дорогого папашу. — И отрывисто, во весь голос: — Вы поступили как хулиган.
Во мне взбунтовалась каждая кровинка: Матильда берется защищать своего отца!
И я отвечаю ей четко:
— Твой дорогой папаша ни гроша не стоит, твой дорогой папаша — просто пес.
Лицо Матильды исказилось. Она заметалась и начала истерически выкрикивать какие-то слова, слова необдуманные, слова бессвязные.
А я стоял себе, и слова до меня не доходили. Какие искалеченные слова! Меня они не трогали. Странное дело: мне не только не обидно было, что это красивое лицо исказилось, мне даже его не жаль было.
Этой ночью я вымел любовный мусор из моего сердца, и этой ночью родилась у меня ненависть, неизбежная ненависть, которая следует за минувшей любовью точно так же, как ночь следует за днем.
В эту ночь я понял, почему я так легко влюбился: в пустоту легче всего падать.
В эту ночь я радовался, что я очистился, что глаза мои раскрылись.
В темную ночь я прозрел.
4. И снова падает первый снег
На сердце так хорошо. Я снова спокоен. Я снова живу… Я снова пишу.
Я пишу теперь о том, как я черт знает как влюбился в русскую девушку, нэпманскую дочку, как безумно влюбился молодой еврейский пролетарский писатель.
И я влюбляюсь — на то ведь я молод…
И я не считаюсь с тем, что она русская, а я еврей…
Но меня отталкивает ее мелкобуржуазность. На то ведь я пролетарский…
И я пишу ей письмо, такое письмо — на то ведь я писатель.
И теперь я сижу и пишу. И хочется мне, чтобы испарилось все. Ненависть тоже лишнее, она только выдает, что вначале была большая любовь… А мне хочется все вычеркнуть, все забыть.
Я пишу, и рука не успевает записывать. Мысли и чувства набегают с такой быстротой, что ей никак за ними не угнаться.
Я бы теперь писал и писал. Но мне мешают. Дети во дворе настолько привыкли ко мне — и я их очень люблю, — но теперь они мне мешают писать.
Открывается дверь, и брат мой пропускает девочку соседки. Хорошая девочка, умная, но плохо воспитанная.
У нее свой вопрос:
— Ну, красавчик, где ты ночевал?
Я очень сержусь, что мне теперь мешают, и я начинаю кричать на ребенка.
Девочка расплакалась. И брат начинает меня упрекать:
— Когда ты сидишь и пишешь, так на тебя находит мания, что ты настоящий граф, вот это и есть графомания!
Я пишу дальше, и мне становится обидно: я ее люблю, соседкину девочку, у нее голубые глаза, но она мне напоминает ту, чье имя я не хочу упомянуть.
Я беру девочку на руки и говорю не совсем понятными словами:
— Не плачь, дитятко, не плачь, глупышка, плакать некрасиво! Слезы, скажу я тебе, ничего не стоят. Слезы и смех, хотя, казалось бы, они — самое сильное выражение чувства, на самом деле ничего они не стоят. Потому что их можно вызвать искусственно: пощекочи тебя — и ты засмеешься, поешь луку — и у тебя потекут слезы. Ничего они не стоят — ни слезы, ни смех. Сильнее всего чувство, которое не показывается на поверхности.
Я говорю и знаю, что говорю я только для себя. Мне не с кем слова сказать, а поговорить охота.
Я слишком расчувствовался, на глаза навернулись слезы.
Мне становится стыдно перед маленькой девочкой, и я улыбаюсь.
А она, малютка, перестает плакать, и она смотрит на меня такими понимающими кошачьими глазами и улыбается.
И мне становится смешно, что я ее утешаю, а у самого глаза на мокром месте, я чувствую, как это смешно, и мне хочется посмеяться над самим собой.
— Знаешь что, — говорю я ей, — когда-нибудь и тебе паренек поранит сердце, и ты, наверно, возьмешь его в мужья, но если он будет такой же, как я, сапожник, то не дай ему хотя бы сделаться писателем.
Матильда меня больше не интересует, но если вам любопытно, то я все равно немного сумею рассказать о ней. К ней я больше не хожу. Но стороной я слышал, что она чувствует себя неважно, что арестован ее отец.
Так ему и надо!
Обычно происходит так: вначале зима, весна, потом лето, осень, а за осенью опять приходит зима.
По расчету, значит, теперь опять зима, прекрасная белая зима.
Белое небо рассыпается крошками. Падает первый снег. Снег ясный, снег белый. Ясный и белый снег. Кажется, не ново, но все же это так.
Своим белым холодом проникает он в сердце.
Холод пропадает, а белизна остается. Я чувствую себя легко, как ребенок. В голове легким ветром проносятся крылатые воспоминания. Я иду по улице, иду и скольжу, и радость переполняет меня.
Издали я замечаю черную копну волос и стройную фигуру. Да! Это Матильда, моя давняя знакомая. Теперь я ее не узнаю, я прохожу мимо.
Над самым ухом звучит голос:
— Веля!
Я обернулся и тихо сказал:
— Вы, наверное, ошиблись.
Она растерялась. Краска залила ее лицо. Но в глазах уже не было всех цветов радуги и еще с избытком. Цветов теперь было гораздо меньше. И казалось мне, что они, эти цвета, словно намазанные, наложенные.
И голос тоже хотя и тихий и мелодичный, но уже нет в нем тихих всплесков золотых рыбок, выплывающих из воды.
— Веля, ты забыл, кто такая Матильда?
Я молчу.
И она вновь говорит:
— Веля, дорогой, что же ты молчишь? Ты меня разбудил. Я всегда любила только тебя. Ты вывернул мое сердце наизнанку, а теперь ты меня оставляешь. У меня теперь нет никого, отца нет, я пойду с тобой, я могу пойти за тобой в комсомол.
Странные, отрывистые слова.
А я стою и смотрю на нее. Моя старая зарубцевавшаяся сердечная рана вновь открылась. И я подумал: кто постигнет девичье сердце? Может быть, она изменилась. Я разбудил в ней любовь, и эта любовь заполнила пустоту…
Она наклоняется и целует меня.
И что-то вдруг сверкнуло мне в глаза.
Это снова сверкнул крестик, серебряный крестик на ее шее.
Я отстранил ее от себя и ушел.
Падает первый снег. И если мне так страшно обидно, то это лишь оттого, что у меня глупое, жалостливое сердце.
Вас это не должно трогать.
Большой пожар
В Минске сегодня всюду вывешены флаги. Народный праздник. Люди наводнили улицы, и все выглядят орденоносцами — Белоруссия награждена орденом Ленина. Сегодня, 11 июля, день освобождения республики от белополяков.
Ветер, прогуливаясь по красным знаменам, навевает воспоминания. И всегда, когда ветер будет развевать красные знамена, у нас будет о чем вспоминать.
В моем возрасте мечты занимают еще обычно место воспоминаний, но во всех анкетах мы (я и все находящиеся в моем возрасте) пишем, что мы в гражданской войне не участвовали. А ну-ка припомним, а может быть, все-таки участвовали.
Мы не боролись с винтовкой в руках, мы не метали гранат. Но мы были детьми, детьми бедных людей. Мы бегали босиком, и случалось, что мы босыми ногами ступали по крови.
Меня пугала смерть. Смерть — густая, черная, с огненными кругами, с блуждающими мерцающими точками. Я с замиранием сердца проваливаюсь в бездну, я хочу крикнуть и не могу…
Маленький худой карличек, с трепетом носящий свою маленькую жизнь. Не по-детски проходили мои ранние детские годы (до десяти лет), детские годы, которым надлежит быть светлыми, которые, по совести говоря, должны длиться, как долгий прекрасный сон, обрывки которого при пробуждении тут же забываются.
Ужас смерти. Потому что кругом бушевала война, люди убивали друг друга.
Мы — я и товарищ мой Буля — ужасно боялись смерти. Даже ада мы не так боялись. В аду ведь живут. Правда, в аду колотят, но разве тут нам мало попадает?