Изменить стиль страницы

Свидетелем этого пробуждения мысли был только Жоэль: приговоренных оставили вместе.

Как я уже говорил, они совсем не ладили друг с другом. Но вот бунтовщик Жоэль, кипевший гневным возмущением, поднял голову и увидел, что сумасшедший весельчак со страхом озирается вокруг.

Мартен спросил упавшим голосом:

— Что ж это такое! Ни черта не могу понять.

И сердце подсказало суровому бунтовщику Жоэлю блестящую мысль — он ответил:

— Да ты что ж, не видишь разве? Позабавиться хотят.

Мартен поверил, заулыбался, отпустил какую-то шутку, и начало трагедии сгладилось.

Но через несколько минут сумасшедший опять нахмурился и упрямо спросил:

— А заперли нас зачем?

— Ты думаешь — это тюрьма? Малость похоже, конечно, — шутливым тоном ответил Жоэль (у него даже хватило мужества весело усмехнуться при этих словах). — Но это только так, с виду. Просто, брат, убежище тут устроили. Хотят солдата от опасности уберечь.

Король шутников, ставший теперь по уму малым младенцем, мгновенно поверил нелепой выдумке и расцвел улыбкой.

И вот так Жоэль, продолжая дело утешения, начатое в порыве безотчетной жалости к несчастному обломку человека, которого «правосудие» обрекло на казнь вместе с ним, посвятил ему последние часы своей жизни. Он отдался этой задаче всем сердцем, не давал себе забыться ни на минуту, следил за каждым своим словом, и ясный разум невинно осужденного оберегал покой безумной души такого же невинного смертника.

Голова у Мартена работала очень плохо, но все же он говорил себе, что не сделал ничего дурного, и такая уверенность облегчала Жоэлю его роль в жалкой и великой комедии, которая разыгрывалась в уголке этой подлой войны.

Рано утром их повели на расстрел со всеми установленными церемониями. Приговоренные шли посредине целого взвода вооруженных конвоиров.

— Почему это столько солдат и все в парадной форме? — спросил Мартен, вновь готовый поддаться страху.

— Да ведь нынче парад. Или ты забыл? Видно, у тебя в голове клепки расклеились.

Мартен широко раскрыл глаза.

— Сейчас, брат, будет церемония всем на заглядение, — разъяснял Жоэль самым естественным и бодрым тоном (но крепко сжимая кулаки), стараясь усыпить подозрения Мартена.

В поле, перед двумя врытыми в землю столбиками, выстроился весь полк во главе с полковым командиром и майором-мясником Экенфельдером; оба сидели на конях, вылощенные, выбритые, сверкая золотыми галунами и блеском лакированных сапог.

— А что это они читают? — насторожившись, спросил Мартен.

— Как «что»? Речь по бумажке читают.

— Они про нас говорят. Разве не слышишь?

— Ну а как же? Ведь мы с тобой подвергались опасности, да еще какой!

Подошел полковой священник. Он услышал этот разговор и, все угадав, поспешил отойти в сторонку. Стыдясь своего участия в казни невиновных, он с готовностью сократил ритуал «напутствия» и только тихо прошептал «аминь», не решаясь взглянуть на смертников.

Когда у них сорвали с шинелей несколько пуговиц и суконные погоны с номером полка, Жоэль сказал:

— Ну вот, мы с тобой теперь штатские люди. Отвоевались. Уволены вчистую. И теперь уж навсегда.

Он сказал это так уверенно, что Мартен перестал тревожиться и заинтересовался рядами развернувшегося батальона.

Наконец их разлучили, но перед этим Жоэль еще успел сказать:

— Это, брат, проводы. В твою честь устроили, за то, что ты так хорошо веселил солдат.

И Мартен поверил: ведь он и в самом деле дарил солдатам веселье.

— Ишь ты как! — смущенно пробормотал он.

— А сейчас будет самое главное, — сказал Жоэль с убежденным видом. — Это, знаешь, ну как его… ну, будут стрелять. Сейчас сам увидишь.

И чудовищная комедия разыгралась так, как он сказал, Жоэля убили первым. Блеснула линия огней, и залпом его опрокинуло, словно картонную мишень. Быть может, в последнее мгновение у Мартена мелькнула мысль о страшной действительности этой войны и всего нашего мира. Но сказать это с уверенностью нельзя. Да и мгновение это было таким кратким. Мартен рухнул навзничь как подкошенный, будто градом пуль вдавило его безумную голову в землю. И когда полк повели церемониальным маршем мимо казненных, я увидел это жалкое тело сломанного паяца. Лицо его было размозжено, но оно все еще смеялось. Смех навеки застыл в изуродованных, бесформенных чертах, привычный, жуткий смех. Мартен и в смерти остался чудовищной карикатурой веселости своего народа.

Вместе с Жоэлем его бросили в широкую яму, где уже лежали трупы французов, которых изрешетили немецкие, а иных и французские пули.

И, может быть, именно тело Мартена, этого несчастного безумца, вырыли из земли и похоронили в главном пролете Триумфальной арки. Быть может, это его могильную плиту попирают ногами многочисленные почитатели славы, и министры произносят над нею речь о мировой цивилизаторской миссии Франции, о святости войны, а он смеется немым, навеки застывшим смехом в черном аду их цивилизации.

СОЛДАТСКАЯ ПЕСНЯ

— А все оттого, что не везло и не везло мне, — объяснял красивой девушке солдат-отпускник.

Впрочем, это и без слов было видно по его внешности. От долгих привычных несчастий бедняга съежился, иссох, глядел исподлобья, и все его движения злая судьба обкорнала, как крылья птицы. Этакое тусклое существо! Лишь одни глаза, мерцавшие на смуглом унылом лице, еще не утратили яркости — два черных-черных пятнышка, наудачу брошенные кистью неумелого живописца на плоский темноватый кружок. Цвет лица у него, казалось, вылинял так же, как и солдатское сукно потрепанной шинели. А неуклюжую фигуру будто сложили кое-как шаловливые детские руки из облезлых деревянных кубиков, кирпичиков и пирамидок.

— Что поделаешь, терпи, коли уж таким незадачливым родился, — вот единственный завет, который мать дала ему на смертном одре уже коснеющим языком.

Ему ни в чем решительно не было удачи. Зря проходили дни, месяцы, годы. Он прожил и те немногие крохи, которых еще не успели прожить родители. Что бы он ни затеял, все у него не клеилось, все было так же нескладно, как его долговязая фигура, все шло вкривь и вкось, летело кувырком.

И он жил в стороне от людей, робкий, застенчивый, одинокий, замкнувшись в угрюмое молчание, как в жесткую скорлупу. Женщины не обращали на него ни малейшего внимания, разве только какая-нибудь сердобольная душа подарит его, бывало, насмешливой шуточкой. А уж для мужчин он и вовсе был пустым местом, каким-то невидимкой. Право, даже солнце как будто тускнело, уронив на него свой луч.

Этого закоренелого неудачника, разумеется, взяли на войну и, разумеется, отправили без всякой помпы. Он ушел ил деревни не в шумной толпе пьяных и воинственно горланивших новобранцев, а исчез как-то под вечер в одиночку, втихомолку, в качестве единицы пополнения убыли на фронте — фигурой безличной и серой, как зарисовки солдат в газетных фельетонах.

Затерявшись в шеренгах людей, шагающих в ногу или ползущих по земле, под огнем, он был самым безвестным солдатом. Правда, однажды он самоотверженно спас своих товарищей, но этот подвиг остался незамеченным, как и все, что он делал. Хорошо еще, что его пощадили вражеские пули и не познакомился он с военно-полевым судом.

Но вот из тех мест, где совершали человеческие жертвоприношения, он вернулся домой, — правда, ненадолго, всего на шесть дней.

И что же! За эти краткие дни все вдруг изменилось волею и милосердием Клерины. Причиной тому было сочетание многих обстоятельств, в которые входило и жестокое сердечное разочарование, пережитое девушкой, и полное отсутствие молодых парней во всей округе, и весеннее солнце, и юность! Да, да, люди видели, как красавица Клерина, грациозно склонив головку, бродила по золотистым зеленым тропкам рядышком с долговязым, неуклюжим солдатом, словно небесное видение рядом с огородным пугалом.

Когда же он вновь отправился на фронт, пожав в последний раз руку той, что обещалась ждать его, и, оставшись один, вдали от деревни зашагал по дороге в холодных темнеющих сумерках, лицо его горело, а сердце было согрето теплом — надолго, быть может, навсегда.