Интервьюер: А сухарики, слушай… Вот удивительно, я просто не… Я просто не знала, не знаю об этом. А почему сухарики режут на квадратики?

Информант: Потому что…

Интервьюер: А, потому что довески им выдавали?

Информант: Нет, когда выдавали порцию, вот кусочек хлеба, когда он приносился в семью, его резали на маленькие квадратики, примерно вот сантиметр на сантиметр или меньше и раскладывали сушить. Ну хлеб был плохой и достаточно… И когда он подсыхал, его хотя бы есть можно было. И до сих пор я знаю несколько семей, где старшее поколение вот так готовило сухари, и мы автоматически уже начали. Причем даже уже и булку так режем. Хотя у нас ведь дома только, например, это к хлебу относилось.

Интервьюер: Угу. Очень интересно, очень

Информант: Выдавали по порциям в семье. Маленький кусочек, его дольше жевать, и растягивалась порция таким образом на много времени.

Интервьюер: Я не знала. Ну как-то я никогда не соотносила такие вещи.

Информант: Я сама не знала, пока мне отец моей подруги не объяснил, когда я ему сказала: «Дядя Арсик, вы также сухари режете, как и мы, а почему?» Он говорит: «А потому, что я блокадный ребенок». — «А почему? А как это связано?» Ну вот он мне и рассказал.

Интервьюер: А о каких сюжетах чаще всего рассказыва… В каких сюжетах рассказывали о блокаде?

Информант: В каких сюжетах?

Интервьюер: Да, вот есть вообще, какие-то вот какие-то истории, которые там повторялись или, возможно, не раз упоминались? Вот о чем вспоминали?

Информант: Ну вот были сюжеты, и были проявления. Как проявления — это мания забивать холодильник. У моей матери до сих пор такое. Вот… про нас с матерью говорят, что если у моей мамы — вот у меня, в смысле, мой ребенок говорит, — у мамы холодильник пустой, значит, он действительно пустой. Там даже полок нет. А если у бабушки холодильник пустой, то, значит там, на двух полках стоят банки с вареньем, пакетики какого-нибудь заначенного: сухой смеси, еще чего-то. А у бабушки это было просто катастрофически. Это забивался холодильник, забивался шкаф, все свободные места — это вот была еда. Еда и какие-то вот такие предметы первой необходимости. У отца то же самое. При первом же удобном случае он тащил домой еду, какую видел. Вот. Притом что дома мы ели довольно мало. Тоже вот бабушка, которая у нас вела дом, всем выдавала по очень маленькой порции. Не потому, что жили так уж бедно, а просто потому что, чем дальше по времени, чем она более старая делалась, тем больше возвращались вот те навыки стрессовые, которые она тогда приобрела, и тем меньше порции она нам выдавала. А сама она доедала. Вот. Тоже такое вот было. А второе проявление — это вот сюжеты, к которым возвращались. Значит, бабушкина любимая тема, вот, моей родной бабушки — это ночевка в клубе, когда у нее над головой ходили немцы. Это она возвращалась обратно в Питер через линию фронта. Заночевали они втроем в клубе, причем у них был командир с билетом в кармане. Она… маленького роста, рыжая, зеленоглазая беспартийная еврейка. Просто скандальный персонаж. И мужик какой-то, вообще непонятно какой, совершенно левый, к ним прибившийся. Они заночевали в клубе, в каком-то актовом зале. Ну холодно было, они залезли в рулон, это вот в декорации. Ну проснулись под эстрадой, к счастью, проснулись от того, что немецкая речь звучала ровно над ними. Вот. Ну сюжет очень приятный, особенно если учесть, что бабушка блестяще знала немецкий и, видимо, она там такого наслушалась. Вот… поседеть не поседела, но неврастеником стала редкостным после этого. И по-немецки говорить перестала вообще. После блокады. Вот. Она это объясняла тем, что к немецкому в Ленинграде вообще после войны стало плохое отношение, ну и, подозреваю, что причина именно в том, что она вот столкнулась вот в таких ситуациях с немецкой речью. Это вот один сюжет. Отцовский, например, чаще всего возникавший сюжет — это пустые пространства в городе, пространства под обстрелом. А учился он, как раз, вот эта двести десятая школа, где до сих пор эта доска висит, «артобстрел»[141].

Интервьюер: На Невском?

Информант: Да. Вот он говорил, как «приятно» семи — восьмилетнему мальчику идти в школу, зная, что тебе в спину рано или поздно угодит снаряд. Говорил, что чувствуешь себя маленьким в каком-то большом пространстве и ближайшие люди кажутся так далеко. Ну он 33-го года, вот, соответственно, как раз вот на такой возраст воспоминания попали. Ну вот этот сюжет. А у мамы (она тоже 33-го года) у нее был сюжет, что, тоже странное и уличное воспоминание, что очень страшно идти по лестнице, ожидая, что ты, если дойдешь до двери, ты не сможешь позвонить, что просто не хватит сил. Вот. А у второй бабушки — ну у каждого, соответственно, по своему характеру — у нее веселое воспоминание. Уезжает она по Дороге жизни. Два чемодана с собой: в одном весь архив, документы, свидетельство о рождении, все, все, все. Вся ее вот личная биография. В другом — какое-то барахло. Она такой человек веселый. Села между этими чемоданами, задремала уже от этого, от бессилия, потом открывает глаза — чемоданов нет. Говорит, я так обрадовалась, что, господи, хоть эту тяжесть тащить с собой не надо. Вот. Ну а дальше уже вокруг этого какие-то дальше рассказики были. Вот. Кто как реагировал, кто что.

Интервьюер: Да, интересно, в разных тонах у разных людей. А было что-то, что объединяло эти рассказы и что… что каким-то образом из этих рассказов как-то, ну, нравилось или не нравилось тебе. Верила ли ты этим рассказам?

Информант: Все эти рассказы для меня были наполнены одним — тем, что время бесконечно замедлилось. И они о каждом моменте, о котором они помнили, они рассказывали так, как если бы он тянулся вот не ту ночь, которую бабушка ночевала под эстрадой, а всю жизнь. И другие рассказы, которые я слышала, они тоже… там даже глаголы, которые они употребляли, как я потом поняла, глаголы какого-то замедленного времени. Не «сделал», «побежал», «вздохнул», «выдохнул», а «дышал», допустим, вот. То есть все это как будто растянуто было. Потому что когда отец переходил Невский — перейти Невский даже блокадному ребенку там заплетающимися ногами, ну десять минут. По его рассказу, он переходил Невский часа четыре. Вот. Вот именно это ощущение, что это очень медленно и как-то вот… какое-то постоянное ощущение того, что это и есть жизнь. Что она всегда такая была и будет дальше. Ну это я и по рассказам соседки, то же ощущение вынесла. Те же глаголы. Мы не «пришли попросить каши», а мы «ходили, подбирали на донышке» какие-то там остатки каши. Ну и там еще что-то.

Интервьюер: Очень интересное наблюдение, как-то я никогда об этом не задумывалась. Да. А вот как часто возникали эти разговоры?

Информант: Трудно сказать, по настроению, но все-таки чаще всего отец рассказывал. Иногда вот бабушки может быть собой. Ну… наверное, где-то раз в месяц точно вспыхивала эта тема. В среднем. Потому что вот раз двадцать за год примерно такие вот истории перепадали. Или иногда там, если мать натыкалась на дедушкины письма, перебирая стол. Или еще какие-то. Или еще какие-то вещи начинали перебирать, там дома там уборки делать, что-нибудь такое выпадало, и начиналось. Вот. Поэтому, может быть, и чаще, чем раз в месяц. Вот так в среднем.

Интервьюер: А все с охотой шли на этот разговор? Его как-то поддерживали?

Информант: Ну вот он пресекался, только когда переходили уже на политические темы.

Интервьюер: Ну а, как правило, один разговор о блокаде выходил на обсуждение того, кто виноват?

Информант: Ну, в принципе, да. Или кто виноват или, «а вот я слышала», допустим, кто-нибудь у нас в семье начинал там мать или бабушка, а вот сейчас, значит, рассказывают вот другую версию. То есть так более или менее академически, люди с высшим образованием переводили вот на какие-то такие академические разговоры. Вот. А соседка, наоборот, она разговоры о блокаде… она обычно заканчивала тем, как было до блокады, а еще как было еще до того, как в 24-м году, а потом как было в ее детстве в деревне. То есть у нее наоборот все было более и более глубоко в прошлое уходило. Ну, во всяком случае, вот так по общим наблюдениям.