Интервьюер: А Где ТЫ училась?
Информант: Английская[143]. Вот. То есть она тогда, по тогдашним меркам она была, в общем, не самая такая правоверная, поскольку… Школа, в которой, я не знаю, весь мой выпуск эмигрировал практически. Понятно. Блестящее знание языка оно порождает желание, в общем, этот язык применить по назначению, в чем нас поощряли. А с другой стороны, понятно, что они должны там каким-то официальным датам следовать, но это так было оформлено риторически, что было понятно, что, ну как бы вот, просто жест со стороны школы, на который мы можем не обращать внимания. Ну это где-то вот начиная с класса с пятого.
Интервьюер: То есть довольно формальное отношение?
Информант: Ну, в общем, да, они из всех сил, видимо, пытались показать, что… типа хотите — пожалуйста, не хотите — преследовать не будем.
Интервьюер: А куда-нибудь в музеи не пытались выводить? Вот в военные музеи или в блокадные музеи?
Информант: Нет, нас по музеям вообще не водили. То есть опять-таки, хотели — мы сами. Вот. Я думаю, что это упущение небольшое, потому что, когда такая толпа является куда-нибудь на «стамеску»[144], хотя, по-моему, нас пытались вывести на «стамеску», пол класса свалило гулять по Средней Рогатке, поэтому… это мероприятие как-то так закончилось тихо. Ну, соответственно, все эти какие-то музейные воспоминания, они оставлялись на наше усмотрение. Видимо, пытались нашим родителям что-то говорить, что вы ребят водите в музеи.
Интервьюер: А с родителями ты ходила в музей?
Информант: В блокадные?
Интервьюер: Угу.
Информант: Я однажды с отцом забрела на Пискаревку. Вот. На братскую могилу, не помню, по какому поводу. По-моему, он даже специально меня повел. Ну, собственно, и все.
Интервьюер: А какое на тебя впечатление оказала Пискаревка? Было ли вообще какое-то?
Информант: Ну, жуткое, естественно. Потому что сознание братской могилы, если учесть, что до этого мне попытались объяснить, что такое братская могила, вот. Ну и потом, естественно, разные блокадные воспоминания, это на кладбище у деда, где рядом вот тоже соседка их похоронена в блокаду или после блокады, по-моему, сразу, деда похоронить успела и успела сказать, что она отбила его тело от общей могилы и вот, вот где он лежит. Вот в благодарность как бы она попросила, чтобы ее рядом похоронили. Это вот был как музей. То есть семья в других музеях вот блокадных и военных не нуждалась. Ну чего себя травить? И так хватало. Вот.
Интервьюер: Вот опять еще такой немного школьный вопрос: а сочинения о блокаде или, не знаю там, на уроках рисования, в некоторых школах это практиковалось, не пытались каким-то образом заставить вас представить?
Информант: Ну пытались заставить, но это абсолютно как лом — в одно ухо влетел, в другое вылетел. Видимо, пытались, особенно если учесть, что с восьмого класса у нас была очень хорошая учительница литературы, видимо, «тартуский» человек[145], как я понимаю, и она нам вела не только классическую литературу, но и занималась современной литературой. Соответственно, возникала всякая вот какая-то и блокадная тематика, и она пыталась отдельно нас заставить подумать, просто вот о такого рода стрессовых ситуациях, именно подавая их как стрессовые: «Вот что бы вы делали?» Вот. Но, поскольку у всех моих одноклассников был разный опыт в семьях — примерно, естественно, одинаковый, но с нюансами, а понятно, в восьмом классе как раз на нюансы, на детали обращаешь внимание и понимаешь — это все разное. Вот у них одно, другое, тут третье. Мы больше как раз обращали внимание вот на саму ситуацию стресса, ужаса, там еще чего-то, а блокадность мы просто воспринимали как рамку, как frame для всего этого. Вот. Только вот таким образом это в памяти удержалось. Все эти попытки в школе более или менее честно с восьмого класса заставить нас подумать.
Интервьюер: А после школы ты… был повод как-то подумать, ну возвратиться к блокадной теме?
Информант: Ну после школы было как раз больше поводов. Во-первых, потому что после школы я гораздо более активно почему-то стала расспрашивать и бабушек, и отца, не знаю даже, почему, а во-вторых, потому что стала как-то смотреть на город своими глазами, в какой-то момент поняла, что а вот старшее поколение смотрит по-другому. Для них все эти места другие. Потом какие-то брошенные замечания, ну типа, а вот на этой улице вот бомба попала только в один дом. Уже сразу улица перед твоими глазами трансформируется. То есть все вот уже начала проходить, все вот эти их маршруты. Или шла там каким-нибудь маршрутом, а потом вспоминала вот мамин рассказ о том, что вот по этому маршруту то-то и то-то. Ой, да, я же сейчас сама вот здесь иду. Это вот такое уже собственное, второе освоение блокадной темы, да? Вот материл, который вот давали, давали щедро со всех сторон, улегся там в желудок, а потом стал подниматься обратно. Уже в голову. Как-то вот так. Это. Второе. Я тебе рассказывала, то что у нас в Академии[146] было советское искусство, естественно, в курсе советского искусства некоторую часть занимали изображения блокадные и то, что меня само понесло на памятники монументального искусства, ну некоторая часть из которых тоже блокадная. Вот. Или сделанные в память блокады. Или сделанные официально или неофициально. Вот. Ну и поскольку там и со скульпторами удалось, с авторами говорить, то от них тоже чего-то такого наслушалась: почему, как, зачем этот проект сделан. Что они об этом думают. Вот. Поэтому все это переживалось так, уже даже не по второму, по третьему разу. А потом уже позже там, и после института, стала понимать, что они все старенькие, помирают-то на глазах. Значит, бабушки умирают. Надо как-то вот что-то успеть такого набраться. Ну вот, поэтому стала вот уже дальше гораздо более внимательно, естественно, слушать. Слушать, смотреть. Какие-то… даже уже вот не брезговать всякими книжными, скажем так, сочинениями по этим поводам. А может, просто более выносливая к этой вот передаче чужой боли.
Интервьюер: Вопрос опять таки… ну какой-то… скорее… В общем, пыталась ли ты представить себе блокаду? Ну вот…
Информант: Естественно
Интервьюер: Ну то что…
Информант: Естественно, конечно.
Интервьюер: Ну кроме, кроме этих ну, вещей, о которых ты уже говорила, да, когда ходила по городу, иногда глядя там на дома какие-то, на маршруты.
Информант: Понимаешь, специально, конечно, не пыталась. Но поскольку люди, когда рассказывают, они каким-то образом вот заставляют себя[147] увидеть то, что они видели сами. Поэтому пытаться не пыталась, но представлять все время представляла, естественно, вот начиная с первых рассказов, естественно, все это входило вот такими представлениями образными.
Интервьюер: А что за картины это были?
Информант: Ну вот… картина… в первую очередь которая несла ощущение пустотности. Пустотности, заторможенности и вот этого вот растянутого времени. Это основное ощущение. И равнодушия к неожиданностям. Ощущение того, что поменялась иерархия ценностей в этот момент у людей. Очень часто приводимый пример, когда люди не болели в это время практически. То есть грипп, простуда — это все по боку было. Ощущение какой-то вот обыденности кошмара, обыденности напряжения даже, а не кошмара. При этом в одном из воспоминаний вот не так давно — книга воспоминаний искусствоведов и художников, бывших здесь в блокаду. Хранитель… один из хранителей, по-моему, или Эрмитажа, фонда живописи, или музей истории города, у них фонд переехал в Исаакиевский собор, если не ошибаюсь. И вот она пишет… Совершенно другое воспоминание, радостное, что иногда развешанные для просушки холсты напоминали пестрые тряпки, развешанные на улице Неаполя[148]. Я эту цитату… мне ее выудили, точнее, подарили совершенно по другому случаю, вот. Но вот с этой цитатой тоже вошел образ того, что город не монохромный, а в нем вот эти яркие пятна все равно оставались. Вот. Хотя вот до этого я себе город представляла в блокаду как абсолютно монохромный, потому что воспоминания о цвете, например, вот у тех, кто мне рассказывал, не проскакивали никакие. А только именно вот о каких-то вот событиях и их реакцией на их события. Такое ощущение, что они деталей не видели. Или если видели, то таким крупным планом, что за этим уходило все остальное. Вот. Это вот.