Изменить стиль страницы

Я не сдерживаюсь, беру в руки большой крючок и высказываюсь насчет того, какого огромного сазана или карпа можно поймать на этот самый крючок.

— Ну да, сазана, — пренебрежительно отвечает Митяй, — эти вот как раз сазаньи и есть…

Потом Митяй замечает, что я занял слишком много места на телогрейке. И я отодвигаюсь к самой стенке, освобождая всю телогрейку, вместо того чтобы отодвинуться чуть-чуть. Чувство жалости к себе переполняет мое сердце. Мне до боли обидно за то, что так быстро переменчив Митяй. Только что он заискивал перед матерью, ища во мне союзника, а теперь старается подчеркнуть свое старшинство, превосходство, положение хозяина.

— Хочешь, эти три крючка будут твои? — спрашивает Митяй. — И этот большой бери…

Он, видимо, заметил, что я могу вовсе разобидеться. Но что же все-таки его заставляет жертвовать даже крючками? Может, он боится, что я обижусь, уйду и больше к нему не приду. А лодка-то у нас, и вентеря наши. Что он тогда со своими крючками будет делать? А может, он не хочет, чтобы я уходил, потому, что Евдокеи долго еще не будет и ему просто не хочется оставаться одному?..

Желание иметь крючки, да еще один такой большой, берет перевес, и я, наконец, соглашаюсь.

— Ладно, давай, — говорю я и при этом даже опять подвигаюсь на край телогрейки.

В это время двери широко распахиваются, и на пороге появляется Андрей, самый старший брат Митяя. На лице у Андрея сияющая улыбка. Он всегда улыбается. Я не могу представить этого человека без улыбки. Сколько Андрею лет, ни я, ни даже Митяй не знает. Нам известно лишь то, что Андрею давно пора жениться, а он и не думает об этом. «Жениться не напасть, женатому бы не пропасть», — часто поговаривает он. У Андрея врожденное пристрастие к рифме. Редкое слово произнесет он не в лад. Вот и сейчас, завидев нас, лежащих на печи, он говорит скороговоркой: «Здорово, соколы? Не болит ли спина и около?..»

Работает Андрей в колхозной мастерской столяром. Но и колесное и бондарное дело знает превосходно. Руки у Андрея вечно в ссадинах и мозолях. Пахнет от него сосной и столярным клеем. И в голове у него, в жестких смолянисто-черных волосах вечно торчит желтеющая стружка.

Весной, когда река вскрывается и сельский почтальон не рискует перейти к нам и дальше, на хутор, где находится мастерская, — Андрей временно возлагает на себя роль почтальона. И утром, когда хуторяне интересуются корреспонденцией, он, улыбаясь, успевает всем ответить и всем в лад: «Письмо есть?» — «На березу лезь!» — отвечает он одному. «А тебе, Данила, разводят чернила», — сообщает другому. «А тебе, вдова, — сразу два», — подает он действительно два конверта солдатке-вдове Прошиной.

Андрей не спеша переодевается в прихожей, громыхая тяжелыми сапогами, обувается в обрезанные, без голенищ валенки, что служат ему домашними шлепанцами, и вдруг сообщает:

— Митяй! А солнце-то на заходе…

Я тоже понимаю, что это все значит. И мы почти разом соскакиваем с печи. Действительно, солнце уже коснулось вершины леса, и его по-мартовски яркие лучи еще щедро наполняют комнату каким-то необъяснимо теплым светом. Падающая от окна тень оконного косяка ложится ровной чертой на побеленной известкой стене, на которой ровными рядами прочерчены полосы. Это наши отметки. Их много. Полосы эти вначале очень частые, густые, а чем дальше вправо — все реже и реже. Это потому, что день с каждым разом прибавляется все больше и больше. Сегодня светлая полоса сместилась вправо на целых два пальца, а как дойдет до притолочного столба, что выпирает из стены, — быть ледоходу! До столба остается совсем немного.

Проходит несколько дней. Вода все прибывает и прибывает. Уже затоплены капустники и низины нашего огорода, ушли по самую макушку прибрежные тальники. Они стали теперь далекими от берега. А вода все шумит и шумит. «Идет сладкая вода с полей» — так говорит дед Кондрат.

И вот наконец лед трогается. «Пошел! Пошел!» — неистовствуют мальчишки на том берегу. Я узнаю Ваську Малышева и Витьку Клюева, Петьку и Сережу Бородиных. Мы теперь разделены друг от друга, хотя, правда, через разлившуюся речку можно переговаривать.

— Петька-а-а! — кричу я. — На Осорьге лед тронулся?..

— Гляди! Ого-го-го!.. — орут на том берегу.

Большая льдина с треском наскочила на другую, вздыбилась под напором воды и вдруг, соскользнув, плюхнулась, подняв серебряные фонтаны брызг…

— Пора спускать, — сказал Митяй, показывая глазами на лодку.

— Пора по дворам, — отзывается Андрей, которого мы в суматохе и не заметили. — Завтра, может быть, и можно будет, если лед пройдет, а сегодня и не думайте. Вот. Не то обоим на орехи перепадет.

Улыбка на лице Андрея холодная. И мы с Митяем понимаем, что на этот раз он не шутит.

Проходит еще день. Утром, когда я еще только умывался, прибежал Митяй.

— Сегодня можно, — сообщил он, — Андрей разрешил обочь русла, по огородам…

И вот мы бежим весенним садом к старой груше, где лежит наша лодка-одновеселка. Сталкиваем ее в воду, садимся и плывем вдоль капустников. Вода здесь не проточная, тихая, а за тальниками, где основное русло, течение ее стремительно — и мы пока побаиваемся туда заплывать. Скорее всего, конечно, боимся Андрея. И все же дважды заплывали за тальники. Первый раз, когда увидели плывущее бревно какого-то нерасторопного хозяина, а в другой раз забагрили плывущие двери от сарая. Митяй ловко подцепил их за ручку.

— Молодцы хлопцы, — похвалил нас Андрей, — только на стрежень не заплывать: как вода спадет, так у левады все подберем. Там такие терновники, что в Осорьгу ничего не уйдет.

Особенно понравилось Андрею бревно. Это был ровный пятиметровый дубок, который годился в хозяйстве на все: хоть на клепку, хоть на ободья, хоть на подвалины…

И все же мы не вытерпели с Митяем и заплыли еще раз за тальники, когда мимо нас проплывала большая дубовая бочка. Забагрить ее не удалось, зато нас так развернуло, что Митяй потерял равновесие, качнулся — лодка дважды черпнув бортами воды, стала тонуть. Стоя на корме, я отчаянно греб веслом, а Митяй, бросив багор на тальниковый куст, пытался подтянуть утопавшую лодку к берегу.

Дальнейшее произошло так быстро, что я до сих пор не могу восстановить в памяти тот момент. Случилось так, что я очутился по пояс в воде, стоя на затопленной лодке, а Митяй в это время медведем барахтался в кустах тальника. «Он выпрыгнул из лодки, а меня толкнул к берегу», — мелькнуло у меня в голове. Со страху я прыгнул и поскорее стал выбираться на сушу, а навстречу мне, на помощь Митяю бежал с осиновой слегой в руках Андрей.

Двое суток метался я в постели в горячечном бреду. И еще целую неделю пролежал в постели, обессиленный простудой. Ко мне ежеминутно подходила мать, садилась рядом и, зачерпнув серебряной ложечкой горячего молока с малиновым вареньем, шептала:

— Покушай хоть чуточку, золотце мое.

Ах, мама, милая, родная… Какая добрая, какая теплая, какая несказанно ласковая твоя рука, что так заботливо касается моего разгоряченного лба. Кажется, что через эту ее теплую чуткую руку в мое тело вливаются, возвращаются ко мне утраченные мною силы. Я впервые за эти дни тоже почему-то шепотом, чуть слышно произношу:

— А где Митяй?..

— Молчи, молчи, — в глазах матери испуг и мольба, — тебе нельзя говорить. Митяй тоже в постели. Он тоже болен. Молчи. Спи. — Она неслышно поднимается и так же неслышно уходит.

Когда мать ушла, я стал думать и смотреть в окно. Смотреть и думать. Пусть, рассуждал я, говорить мне нельзя, но смотреть и думать можно ведь? И я думал о Митяе. Я еще не знал, что он болен тяжелее моего. Что у него двустороннее воспаление легких. И чем больше я думал о нем, тем глубже проникался к нему какой-то неведомой до этого любовью всего своего мальчишеского пылкого сердца.

И не только потому, что он, жертвуя собой, спасал меня. Я был уверен, что, случись на моем месте кто другой, Митяй поступил точно так же, не иначе. И когда я пришел именно к этой мысли, грудь моя сжималась все трепетнее и трепетнее. Хотелось сейчас же, немедленно сделать что-либо очень и очень доброе, хорошее.