Изменить стиль страницы

Оккупанты систематически грабили французское народное добро. Они вывозили в Германию предметы искусства, мебель, целые библиотеки, склады вин, вывинчивали из дверей медные ручки, снесли и переплавили бронзовые памятники. Обыски и аресты людей, заподозренных во враждебных чувствах к гитлеризму, шли ежедневно. Периодически устраивались уличные облавы.

Но патриотически настроенный «русский Париж» не унывал. Он твёрдо верил, что русский народ рано или поздно выбросит с родной земли гитлеровских захватчиков, как он выбросил в своё время татарских ханов, польскую шляхту, наполеоновские полчища.

Геббельсовская пропаганда шумела и гремела. Реляции о взятых городах и миллионах советских пленных, прерываемые бравурными маршами, наполняли эфир. Однако «русский Париж» как-то интуитивно определял, где кончается истина и где начинается беспардонная ложь и хвастовство. Прошло несколько месяцев, и все выверты этой пропаганды сделались общим посмешищем. Геббельсу больше не верил ни один человек.

Когда настал финал сталинградской эпопеи, германская оперативная сводка глухо сообщила, что «под давлением превосходных сил противника и во избежание ненужных жертв сталинградская группа вермахта была вынуждена прекратить сопротивление». Больше — ни слова. Но «русский Париж» уже научился читать между строк. Он ликовал, как ликовал и весь Советский Союз.

Эта трансформация охватила большую часть «русского Парижа» и превратила его в крупный массив будущих советских граждан. Однако было бы большой ошибкой думать, что в его недрах не осталось никого и ничего, что напоминало бы о двух предыдущих десятилетиях.

В одной из глав я уже упоминал о позиции, которую заняла верхушка РОВСа в момент нападения Гитлера на Советский Союз и в последующие годы. Эта верхушка благословила белое воинство на вступление в ряды вермахта. В Югославии и Болгарии ровсовские начальники в свою очередь кликнули клич к белоэмигрантской массе, призывая её вступать в ряды «охранного корпуса», созданного по указанию Гитлера для борьбы с югославскими партизанами.

Сотни бывших белых офицеров надели германскую военную форму и с повязкой на левой руке «Переводчик» отправились на Восточный фронт. Другие вступили в организации Тодта и Шпеера. Третьи пристроились к гестапо и заняли щедро оплачиваемые должности в жеребковском филиале этого учреждения. Четвёртые сотрудничали в издаваемой на средства гестапо газетке на русском языке «Парижский вестник» и уверяли читателей, что приближается день окончательной победы гитлеризма. Всех не перечтёшь.

«Русский Париж», делившийся в довоенные годы на многие десятки политических группировок самых разнообразных оттенков, с момента нападения Германии на Советский Союз забыл о прежних разногласиях и раскололся по новому принципу на две основные части: просоветскую и антисоветскую. Между ними уместилась расплывчатая и аморфная масса колеблющихся людей с половинчатым и «частичным» патриотизмом или лжепатриотизмом. Эти последние, признавая, что на данном этапе Советская власть и русский народ составляют монолитное целое, считали всё же, что с окончанием войны это единство будет нарушено само собой и «всё потечёт по старому руслу». Отсюда вывод: «Пока поддерживать Советскую власть в её борьбе с нахлынувшим агрессором, а дальше будет видно…»

Таковы были идеологические перемены в «русском Париже» после 22 июня 1941 года. Мне остаётся сказать ещё об изменениях его внешнего лика.

Самой характерной чертой военного периода жизни русского зарубежья во Франции было появление в его среде десятков тысяч угнанных гитлеровцами на принудительные работы в Германию подростков и девушек из оккупированных областей России, Украины и Белоруссии. Многие из них бежали с этих работ, пробрались во Францию и жили там на нелегальном положении.

К концу войны в Париже появилась ещё одна категория «свежих» эмигрантов из Советского Союза: лица, бежавшие за границу вместе с разбитыми частями гитлеровского вермахта, — изменники родины, сотрудничавшие с врагом в период его пребывания на советской территории. Это так называемые «невозвращенцы».

Наконец, в Париже замелькали начиная с 1942 года бывшие советские военнопленные, вступившие, большей частью под угрозой смерти, в созданные немцами воинские формирования, во главе которых они поставили известного предателя Власова (вскоре после капитуляции Германии он был захвачен под Прагой одним из советских подразделений и повешен по суду за измену).

По отношению ко всем этим категориям «русский Париж», включая и некоторые просоветские его элементы, проявил большую неразборчивость: он кидался на шею каждому русскому и русской, попавшим в зарубежье с родных полей и из родных лесов. В политической окраске этих пришельцев он не мог и не хотел разобраться. Психологически эта неразборчивость объяснялась следующим образом: большинство эмигрантов сознавало, что, прожив свыше 20 лет в отрыве от родины, они утратили всякое право считать себя представителями русского народа. Многим было ясно, что сами они — тени прошлого, и больше никто. Друг другу они надоели до предельной степени. Но их главным жизненным интересом по-прежнему оставалась родная земля. Всё остальное плыло мимо них и не интересовало их. О жизни в Советском Союзе они знали частью из советских газет, журналов и художественной литературы, главным же образом — из эмигрантских газет, давным-давно превратившихся в кривое зеркало при изображении советской действительности. Эти знания изредка пополнялись письмами от родных, живших на родине, и рассказами единичных «невозвращенцев», время от времени появлявшихся на эмигрантском горизонте.

Поэтому они с жадностью набрасывались на каждого «свежего» человека «оттуда», считая, что именно он-то и является частичкой подлинного и вполне реального русского народа, а не той загробной его частью, к которой принадлежали они сами.

Такими первыми «свежими» людьми были упомянутые мною девушки и подростки, депортированные Гитлером в Германию в 1941–1944 годах и бежавшие оттуда во Францию.

Я не помню ни одной парижской эмигрантской семьи, которая в годы оккупации не прятала бы у себя или не приняла бы на своё полное иждивение одного или одну из этих советских юношей и девушек. Помимо указанной мною причины тут играло роль ещё одно обстоятельство: эмиграция старилась и дряхлела. Она была лишена одной из главных радостей жизни — видеть около себя молодые побеги родного народа. Читатель уже знает, что эмигрантская молодёжь в подавляющем своём большинстве не могла быть названа русской.

Стихийная «тоска по молодёжи» и тяга к молодёжи — явление, общее для всех слоёв эмиграции. Вот почему, когда в Париже появились тысячи юношей и девушек из всех градов и весей далёкой и любимой родины, они были встречены с распростёртыми объятиями медленно умиравшей старой эмиграцией. Ведь самые молодые из эмигрантов перешагнули уже далеко за 40 лет. В каждой эмигрантской семье появился «приёмный сын» или «приёмная дочь». Чем беднее была семья, тем больше любви, ласки, теплоты и забот отдавала она этому молодняку, оторванному бурей войны от своей земли и занесённому в далёкий и чуждый Париж.

Я ежедневно видел пожилых и старых женщин, которые просиживали целые ночи при тусклом свете коптилки за перекройкой старых простынь и наволочек, из которых они шили бельё своим молодым любимцам и любимицам. Многие эмигрантские семьи отказывали себе во всём и питались впроголодь только для того, чтобы на последние сэкономленные гроши купить на чёрном рынке краюху хлеба или фунт масла для своих питомцев.

Сколько слёз было пролито ими в момент расставания с родной молодёжью, когда после Победы настал момент её репатриации!

В последние годы войны и первый год после Победы внешний вид улиц, переулков и закоулков в кварталах и округах, сделавшихся традиционными местами расселения русских, сильно изменился. В них появились новые молодые лица, послышался громкий говор и задорный смех, которого раньше не было слышно. На смену эмигрантскому нытью, забитости и приниженности пришла льющаяся через край жизнерадостность и бодрость молодых побегов великого народа.