Адепт встал, сделал несколько шагов к выходу из пещеры. Остановился на грани полутьмы и слепящего солнца. За холмами, за плавящимися в мареве дюнами на длинных паучьих ногах ступала цепь верблюдов. Он рывком обернулся:
— Добро, зло… Что знаешь ты о них, блаженный?! Когда Внутренний Круг властвовал над всей Землею, покой и ясность, мир и постоянство царили повсюду; каждый знал свое место, и Бог был среди нас… А кто такие Великодушные, ведомо тебе? Адепты, отколовшиеся от Меру, изменившие клятве. Какова их цель? Для чего они используют тебя, твой дар мыслителя и пророка? Не отбросят ли, выжав, точно спелый гранат?..
— Неужто затем издалека приходили ко мне наставники, терпеливо учили владеть собой, управлять жизнью тела? Для того ли, чтобы выжать и выбросить, объясняли мне мудрость «Бхагавадгиты», Платона и Гаутамы?..
— Ну, ты же не раб с киркой или лопатой! Все человечество должен ты привести под ферулу[27] Великодушных, чтобы удовлетворить их жажду первенства, их сумасшедшую тягу к власти!..
Молчал Ессе, глубоко задумавшись. Гость понял, что наконец-то задел одну из самых больных его струн. Отшельник давно сомневался: не впустую ли потрачены юные годы и первые, самые чистые силы души? Суровый пост, адова печь пустыни, тяжкий путь в запредельных мирах, во имя непостижимого совершенства — и это в неполные-то двадцать лет, с пылкой семитской кровью, вместо всех радостей жизни! Наверняка он еще не знал женщины — да и узнает ли?.. Впрочем, мальчик взращен фанатичной сектой ессеев, отсюда и его прозвище.
— Порою мне и вправду кажется, что я раб, игрушка в чужих руках… — Голос аскета дрогнул, юноша страдал неподдельно. — Если я оставлю Белых учителей, то окажусь в руках Черных. Свободным же не быть мне никогда…
— О, ты знаешь, как слушают тебя люди, как безоглядно идут за тобою! Такая большая сила не может оставаться без надзора.
— Страшно, страшно ощущать эту силу! — почти простонал Ессе — и вдруг уткнулся в ладони. Открытость его чувств была трогательна; даже серые губы адепта чуть растянулись, тронув ямочками носатое лицо, в профиль похожее на кирку. — Зачем ты дал мне ее, Господи?! Вдруг изберу неверный путь — и вместо закона любви принесу людям…
— Так и случится, — веско проговорил гость. — И никаким Великодушным не удастся здесь что-либо изменить. Сколько бы ни твердил ты людям о доброте и милосердии, все будет иначе. Верующие станут по-разному толковать твое учение, каждое слово — тем более, многократно искаженное переписчиками — выворачивать так и сяк… Самые пылкие и необузданные, споря между собою, схватятся за мечи — и польется кровь, Ессе, во имя любви хлынет кровь!.. А иные, волки в овечьей шкуре, назовутся твоими наместниками и первосвященниками, воздвигнут себе дворцы пышнее царских, и за стенами их будут неслыханно ублажать плоть…
— Да, да, да! — дрожа и покрываясь потом, шептал, точно в горячке, юноша. — Я знал, я предчувствовал все это! Самому себе боялся признаться!.. Да, да…
— Во имя твое, — безжалостно продолжал адепт, — создастся новый Внутренний Круг, куда более дикий, жестокий и кровожадный, чем наш, накопивший мудрость сотен веков…
— И ничего… ничего нельзя сделать, чтобы…
— Только одно. — Адепт неторопливо, внушительно поднялся. — Уйди от соблазнов ложного, развращающего человеколюбия. Неси людям правду Черного Ордена, правду героев, могучих миродержателей!..
— Но тем помогу я закрепить несправедливость, вечное неравенство человеческое!..
— Не человеческое. Установленное Богом. Вот — Его истина, а не рабий лепет Великодушных! Неравенство ария и монгола, брамина и шудры; сильного, владеющего мечом и золотом, и слабого, возносящего молитвы. Его не перехитрить, не обойти, не отменить даже самой лучшей проповедью. Пятнадцать тысяч лет учению Меру, зримый символ которого — пирамида. Берешься ли ты создать нечто более устойчивое?..
— Нет. Мне приходило в голову иное, — подняв глаза, полные слез и муки, прерывисто заговорил Ессе. — Здесь недалеко есть скала, похожая на столб. Забраться туда — и прыгнуть… Мне кажется, что я не разобьюсь. Кто-то ласковый и сильный подхватит… понесет выше, выше… и больше не узнаю я сомнений, и все станет легко!..
— Что ж, проверь! — сощурив водянистые глаза, сказал адепт и сделал шаг к отшельнику. Решение было принято, посланец Ордена более не колебался. — Если все случится именно так — значит, Бог с твоими Великодушными, а не с Меру. И я во всем неправ.
Уперев немигающий взор в расширенные от боли зрачки юноши, адепт повторил — и вся мощь орденского внушения была придана его словам:
— Проверь. Сделай это. Прыгни со скалы. Бог ангелам своим заповедает о тебе, и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень. Иди. Иди!
Встав с ветхой подстилки, не отрывая глаз от гостя, — подобно малому птенцу, завороженному змеею, юноша сделал один шаг, другой… Остановился. Пошатнувшись на исхудалых ногах, закричал, будто его резали:
— Не стану искушать Господа моего, не усомнюсь в нем и на мгновение! Отыди от меня, дух зла! Сгинь, пропади навеки!..
Ограждая себя ломаными крестами, Ессе, прозванный Кришной, попятился, а затем бегом бросился в темноту пещерного хода.
Стоял знойный месяц Таммуз, и черепки растрескавшейся глины на месте весеннего озера дышали гончарным жаром. Беспечно шагая в своих ботинках на толстой рубчатой подошве, адепт вдруг задрал голову, остановился, высматривая что-то. Эхом раскатываясь в пустынной вышине, нарастал ровный свист.
— Ну-ну! — сказал адепт, на всякий случай, перетягивая наперед кобуру. — Летите, ангелы, утешьте малыша!..
И се, ангелы приступили и служили Ему.
Глава IV
Утром дзонг Трех Сокровищ остался далеко позади и внизу. Мой ушастый некованый Калки-Аватар скользил под вьюками на заледеневшей с ночи тропе. Ночной северный ветер, несущий холод и ясность, отступал перед дневным южным; колыхалась влажная дымка, покрапывал дождь. Натягивая повод, я шел среди гравюрно строгих сосен, вдоль густых, точно подвергнутых парковой стрижке шпалер можжевельника. Выше начиналась сплошная чаща рододендронов, с желтыми и красными легкими цветами, подобными присевшим на ветви бабочкам.
Перевал, хоть и высокий и скользкий, я одолел без особых трудов. На верхней точке его притулился чортэнь — грубо округленная постройка, неведомо кем и когда сложенная из дикого камня.
Я зашел внутрь, любопытствуя. Потолок украшала полустертая мандала — квадрат, вписанный в круг. То была схема мироздания. Центр мандалы представлял собою алое яблоко, похожее на «десятку» стрелковой мишени; оно обозначало пуп Земли, опору небес, гору, богов Меру… Поразительно! Никто из входивших в чортэнь не знал правды о чудо-горе. По крайней мере, в нашем столетии. Никто, кроме штурмбанфюрера Рихарда Винклера, уже покойного, и меня, — двоих белых людей из другой части света. Да и тот, кто рисовал мандалу, тоже не знал правды. Иначе он изобразил бы центральный кружок не алым, а черным…
Перейдя седловину и начав спуск, я сразу увидел самолет.
Восточная часть перевала не столь давно низверглась оползнем, язык массивных обломков достигал дна долины. Из этого каменного хаоса вздымалось оливковое крыло, громадное, будто парус тонущего судна. Ниже угадывалась груда обгорелого металла, и за нею — почти неповрежденный, целиком отломившийся от фюзеляжа хвост. Никакого знака не было на вертикальной плоскости, — но по форме и размеру этих рулей я угадал воздушное чудовище райха, «Хейнкель-111». Должно быть, машина несла добавочные баки, и в них оставалось немало топлива: глыбы вокруг самолета были обуглены, щели между ними курились, точно на склоне вулкана.
Что-то мелькнуло в моей памяти, ускользающее, дразнящее… то ли обрывок слышанного разговора, то ли строки секретного донесения… нет, не вспомнить. «Хейнкель»… Гималаи… Нечто, связанное чуть ли не с самим Первым… Но что же?!
27
Ферула — палка учителя в древнеримской школе.