– Хорошо с двумя головами. Одну откусят, другая останется. А тут одна и то плешивая. – От Тернера пахнуло винным духом. Он ласково глядел на Григория глазками, превращавшимися на манеже в два огненных бича. – Аким велел натаскивать. Говорю ему, не знаю, с какого бока подходить. А он мне: «Царя зверей натаскиваешь и царя птиц тоже выдрессируешь». Со львами-то проще простого, а тут ума не приложу…

4

– Учудил опять отец Василий, дай Бог ему здоровья, – доносил благочинный Бузулукского уезда Утёвской волости отец Савва архиерею. – В поповский дом погорельцев пустил, а сам в бане ютится. О себе лишь думает. А кто на его место придёт, где жить? Стал ему пенять, смеётся, чисто дитё малое.

Благочинный отец Савва, сам строгий и обстоятельный, селезнёвского священника недолюбливал.

– А кто погорельцы-то?

– Сельские. Бедняки. Семья душ одиннадцать. Всё там загваздают…

– Ты молитву к Пресвятому духу на сон грядущий чтёшь? – оборвал его сурово владыка.

– Всенепременно, без пропусков.

– Помнишь: «…или лукавое помыслих, или доброту чуждую видев, и тою уязвлён бых сердцем; или неподобная глаголах…», – на память процитировал он. – Помнишь ли?

– Ну уж, не знаю, – потупился отец Савва. – Над ним смеются, говорят, отец Василий из ума выживает. Стал ему пенять, он – в крик. Де, с этим домом замучился мыть-убирать…

– Кто над ним смеётся, на того грех и ляжет, – владыка пожевал губами. – Баня-то тёплая? Не застудился бы зимой…

На том разговоры и кончились. Сам же отец Василий и знать не знал, какая тучка над его головой заходила, а гром не прогремел.

Весь теплый сентябрь спал в предбаннике на полу. Постелил охапку сенца, в головах берёзовый чурбачок приладил.

С заморозками перенёс свою перину с берёзовой подушкой в баню на полок. Последнее время он с темна до темна занимался устроением столовой для нищих. Летом прямо в церковном дворике колья в землю вбили, на них доски постелили струганые – вот тебе и столы, и лавки. Обеды готовили в кухне-летовке. В иные дни до полусотни человек набиралось: погорельцы из бедных, странники, побирушки. Осенью холода накатились, непогода. Едят, а дождь со снегом прямо в чашки с кашей сыплется. Навес какой-никакой потребовался.

…В то утро отца Василия разбудили гуси. По-темному ещё над Селезнёвкой ниже церковных крестов летел косяк диких гусей-гуменников. Домашние собратья, увидев их, разгоготались, крыльями били.

Очнувшись от сна, отец Василий потихоньку, не удариться бы затылком о низкий потолок, спустил ноги с полка. Голые ступни оледенил земляной пол: «Надо будет соломки на пол натрусить…». Возжёг свечку. Стены жирно блестели сажей. В котле на дне скользила на нитяных лапках водо-ножка.

«Устроил Господь, будто по тверди земной бегает», – умилился отец Василий. Стараясь не задеть её ковшиком, зачерпнул воды, умылся. Бросил на пол клочок сенца, встал на него коленями перед написанным крестником образом Христа Вседержителя. Осенил себя крестом. Молился истово и долго, уносясь душой в горние выси и поверяя Ему все свои тяготы и заботы. Из-под закоптелых сводов бани шли к небу простые и чистые слова молитвы: «Господи, молю Тебя особенно об Егоре и Афанасии, не наказывай их меня ради грешнаго, что они из моих вершей рыбу повынали и в чилигу покидали, молю Тебя, но пролей на них благость Твою…».

Звон колокола поднял с крыш голубей и ворон. Отец Василий заторопился. Пучком сена отёр сажу на рукаве. Скорым шагом прошёл по белому от инея двору. В церкви было студёно. Изо рта густо шёл пар. В алтаре взял Евангелие, епитрахиль, серебряный крест. Сам вынес и установил аналой. Предстояло исповедовать. Первой на исповедь подошла Стеня Лыгина, гвардейского роста баба. Как ни усовещевал он её, на Масленицу выходила на лёд биться вместе с мужиками на кулачках.

– Грешна, согрешила, батюшка, – каменный стенин подбородок дрогнул. – Припёрся под утро. В кармане платок цветастый, лыбится… Я не вытерпела и намуздала ему по сусалам.

– Нехорошо, ох, как нехорошо получается, – сокрушённо затряс головой отец Василий. – Вот ты леща ему отвесила, и он уж вроде как пострадал и виноватым себя не чует.

– Сама, батюшка, не хватилась, как рука-то сорвалась… Хоть не лыбился бы, охальник. А то нет повиниться, а он лыбится…

– У тебя всякий раз рука срывается. На посмешище мужика выставляешь. То глаз ему подобьёшь, то зуб выщелкнешь. Скотина и та ласку любит. Проси у него прощенья.

– За что? Он блудя, а я прощенья у него проси.

– За это вот, – отец Василий взял её за руку, кивнул на сбитые на пальцах костяшки. – Весь тебе мой сказ. Нагни голову, – покрыл епитрахилью. Прочитал отпускную молитву. – Целуй крест, теперь Евангелие. Иди с Богом.

– А причаститься, батюшка?

– Сперва прощенья у мужа попроси, помирись с ним. Нельзя подходить к святому причастию со злостью в душе.

Подошёл Афанасий Журавин, попросил благословленья.

– Батюшка, сын у нас родился. Две недели уж возрастом. Окрестить бы.

– Обрадовал-то как, слава Богу, – отец Василий перекрестился. – Давай денёк-другой повременим. Студёно тут. Завтра протопим церкву. Я в баньке водички согрею. К обеду и приходите. От Гриши ещё письма не приходило?

– Было. Деньги прислал. Пишет, в Астрахани щас. На тот год в Москву собираются…

– Ответ писать будешь, кланяйся от меня и домой зови моим словом. Нечего там со скоморохами грешить.

В притворе у дверей отец Василий давно углядел купца Зарубина. Обычно Спиридон Иванович пёр грудью к самому алтарю, а тут толокся, будто побирушка. И подойти к нему недосуг было. Народ шёл и шёл. Давний знакомец наш Филяка моргал заплывшими красными глазищами, тряс повинно кудлатой башкой, икал.

Отец Василий за рукав вывел его из церкви.

– Ты чо, ты, отец Василий, того… – обрёл с испуга дар речи Филяка, решив, что его изгоняют насовсем. – Я в рот ныне не брал, тверёзый я.

– Видишь, – отец Василий подвёл его к крыльцу дома, указал пальцем на землю. – Ви дишь?

– Кого?

– Ямки вон. Прошлый раз лбом бился, остались. Клялся, бросишь пьянствовать. Человек кается в грехах, чтобы больше их не совершать, а с тебя, как с гуся вода. Что ты мне в ноги валишься? Я есмь всего лишь свидетель твоим словам. Сам Христос здесь незримый твою исповедь принимал и обетам твоим лживым верил…

– Я же, когда говорю, и сам верю, что в рот больше эту отраву не возьму. Сам не знаю, как получается. Гибну…

Федорок, что тогда в толпе ярился и бил конокрадов, жалился на шабра[27], будто тот кидает ему в колодец дохлых собак и кошек.

– Постой, а у него свой колодец где? – И в это вникал отец Василий. – Твой, я знаю, у дуба, а его, выходит, на бугру. Передай моим словом, пусть не безобразничает, а то вода в колодце у него пере сохнет…

Незнакомый благообразный старичок сперва попросил благословления. Помялся.

– Мы, – говорит, – за сто вёрст приехали. Правда али нет, ты избу погорельцам отдал, а себе землянку вырыл и живёшь?

– Неправда.

– Так я им дуракам и скажу, – поклонился отцу Василию старичок. – Заладили: землянка, землянка. Уж я им…

Зарубин подошёл к отцу Василию последним.

– Не заболел, Спиридон Иванович? – обеспокоился отец Василий. – Невесёлый какой-то, с лица спал.

– Лучше бы я помер.

– Господь с тобой, чего плетёшь-то.

– Человека вроде убил…

– Неужто до смерти? – перепугался отец Василий.

– Да не убил, – сдавил себе глаза широченной лапой. – Язык не поворачивается перед святыми иконами эдакое сказывать… Какой день церкву стороной обхожу.

– Грех, Спиридон Иванович. Кому церковь не мать, тому и Бог не отец. Ну, сказывай да помни, стоишь перед Ним незримым.

– В энту субботу весь день на пристанях с купцами Чечёткиными проваландался. Вечером заехали на постоялый двор, – глядя вбок, бормотал Зарубин себе под нос. – Ну выпили, значится, крепко. До песняка дело дошло. Вышел я наружу остудиться малость, глядь, бабёнка молодая на сносях уткой с боку на бок переваливается:

вернуться

27

Шабёр – сосед.